Неточные совпадения
Мирно сидели
за столом, ели жареную гуттаперчу, потом стали пить кофе. Лелька рассказывала,
как они у себя, на факультете, вычистили целую компанию помещичьих и поповских сынков и дочек. Мама загорелась, вытаращила глаза, спросила...
— Конечно, хорошо.
Какой смысл для советской власти
за счет рабочих и крестьян давать оружие образования в руки классовых своих врагов?
(Почерк Лельки.) — Нинка уехала к своим пионерам вот уже две недели. Как-то без нее скучно. Уж привыкла, чтоб она приходила ко мне из общежития. Сидим, болтаем, знакомимся: мы, в сущности, очень мало знаем друг друга, ведь не видались несколько лет. Но я ее очень люблю, и она меня. Она садится
за этот дневник и пишет. Иногда ночует у меня.
Что
за день был! Мне кажется, никогда в жизни мне так хорошо не было. Снег, солнце, запушенные инеем ели. Ребята такие близкие и родные. И веселье, веселье. Толкали друг друга в снег, топили в сугробах. Вылезая, фыркали и отряхивались,
как собачата, брошенные в воду.
— Расскажите,
как и
за что вы получили орден Красного Знамени.
— Я вам лучше расскажу,
как я был приговорен к расстрелу.
За трусость и отсутствие организаторских способностей.
— А
как вы этого киргиза несчастного
за собою таскали,
как грабили их, — ужли тебе не было жалко?
(Общий дневник. Почерк Лельки.) — Нинка! Ты
за последний месяц так изменилась, что тебя не узнаешь. Белые, страдающие губы, глаза погасли. У тебя всегда в них был оттенок стали, я его очень любила, — теперь его нету. Разговариваешь вяло. Мне тебя так жалко, жалко! Хочется взять
за голову,
как младшую сестренку, кем-то обиженную, и говорить нежные, ласковые слова, и защитить тебя от кого-то.
(Почерк Нинки.) — Лелька! Ты спятила с ума!
Какая пошлость! Тебе меня — ж-а-л-к-о! Катись ты к чертям. Неужели не понимаешь: можно простить человеку многое, — нечуткость, грубость, даже жестокость, но нельзя простить жалости к себе. И еще: «защитить от кого-то». Запомни навсегда: я сама
за все отвечаю, сама творю все, что со мною случается, и не желаю ни в чем раскаиваться. Терпеть не могу пай-девочек.
Я измельчала
за последнее время, только и думаю,
как бы Володька от меня не ушел и
как бы не догадался, что я к нему тянусь все сильнее.
(Почерк Нинки.) — Смотрю вперед, и хочется четкости, ясности, определенности. Никакой слякоти внутри не должно остаться. Дико иметь «бледные, страдающие губы» из-за личных пустяков. Хотелось бы прочно стать на общественную дорогу,
как следует учиться. Все так и смотрят на меня: «энергичная, боевая, с инициативой и неглупая, пойдет далеко». И нельзя заподозрить,
какая большая во мне червоточина есть. Ну ладно, не скули, глупая, живи рационально.
Знаешь ведь ты,
как раньше приходилось
за собой следить, чтобы даже в мелочах не проявилась романтика, а теперь даже следить не приходится: внешняя форма образовалась и окрепла.
Настоящая классовая борьба. Наша сила — что мы действуем организованно и все,
как один. А профессора идут врозь. Даже не догадались, что всем до одного нужно бы прийти на выборы и дать бой
за своего кандидата.
Как сильно я изменилась
за это время! Хорошо подошла к ребятам в ячейке, и это была не игра, — действительно, и внутри у меня была простота и глубокая серьезность. Нинка, ты ли это со своим шарлатанством и воинствующим индивидуализмом? Нет, не ты, сейчас растет другая, — комсомолка, а прежняя умирает. Я недурно вела комсомольскую работу и чувствую удовлетворенность.
Чтоб оставаться с тем взглядом на жизнь,
какой у меня есть, нужно быть почти сверхчеловеком, а я только — глупая комсомолка, напрасно ждавшая от людей ответов не таких,
какие можно купить
за пять копеек в любом книжном киоске.
Лелька воображала себя на ее месте — и сейчас же начинала нервно волноваться:
как можно хорошо работать, когда знаешь, — вон она там, плывет и подплывает все ближе твоя колодка, неумолимая в неуклонном своем приближении. Знать, что ты обязательно должна кончить свою операцию во столько-то секунд. Да от этого одного ни
за что не кончишь!
С шоссе свернули в переулок. Четырехоконный домик с палисадником. Ворота были заперты. Перелезли через ворота. Долго стучались в дверь и окна. Слышали,
как в темноте дома кто-то ходил, что-то передвигал. Наконец вышел старик в валенках, с иконописным ликом, очень испуганным. Разозлился, долго ругал парней
за испуг.
За двойную против дневной цену отпустил две поллитровки горькой и строго наказал ночью вперед не приходить.
— Юрка, друг! Нам с тобой на гражданских фронтах нужно бы сражаться, вот там мы с тобой показали бы, что
за штука такая ленинский комсомол. Тогда винтовкой комсомол работал, а не языком трепал. Вот скажи мне сейчас Ленин али там
какой другой наш вождь: «Товарищ Спиридон Кочерыгин! Видишь — сто белогвардейцев с пулеметами? Пойдешь на них один?» Пошел бы! И всю бы эту нечисть расколошматил. И получил бы боевой орден Красного Знамени. Мы с тобой, Юра, категорические герои!
Лелька рассказывала Лизе,
как постепенно впала в разложение,
как из-за этого ушла из вуза на производство.
Лелька шла домой с веселым шумом в голове. Один корешок
за другим она начинает запускать в гущу пролетарской жизни. Эх,
как хорошо и интересно!
—
За это у нас нельзя пострадать.
Как же это случилось?
А насчет самого Буеракова оказалось верно: вылетел из партии,
как и сказал,
за свою замечательную ненависть к религии.
Глазки
за припухшими веками засветились глубоко серьезным светом; в углах толстых губ дрожала добродушная насмешка:
как будто для себя, внутри, Арон соглашался далеко не со всем тем, что излагал ребятам.
— Нужно будет вот что: переговорить в ячейке и встряхнуть хорошенько легкую нашу кавалерию.
Как всегда у нас: в прошлом году взялась
за дело горячо, а потом совсем закисла. Нужно ее двинуть на борьбу с пьянством, с лодырничеством и вредительством.
— Без нее и аппетиту настоящего нету. А
как выпьешь перед обедом лафитничек, — и ешь
за обе щеки… А теперь, — что такое, скажите, пожалуйста:
за поллитровки два рубля отдай, сдачи получишь две копейки. Это что, — рабочее государство, чтоб с рабочего такие деньги драть? А раньше бутылка стоила всего полтинник.
— Надобно, чтоб бутылка была пятьдесят копеек, чтобы было где с приятелем выпить и закусить. Дома что? Только во вкус придешь — жена
за рукав: «Буде!»
Какое удовольствие? Пивных, — и тех поблизости нету, — запрещены в рабочих районах.
За Сокольничный круг поезжай, чтоб пивнушку найти. Это называется: диктаторство пролетариата! Буржуям: пожалуйте, вот вам пивная! А рабочему: нет, товарищ, твой нос до этого не дорос!..
— Спирька!
Как не стыдно! Что
за хулиганство! А еще комсомолец!
Лелька шла и в душе хохотала. Ей представилось: вдруг бы кто-нибудь из бывших ее профессоров увидел эту сценку. «Увеселительная прогулка после вечера смычки». Хха-ха! Ничего бы не понял бедный профессор,
как можно было променять тишину и прохладу лаборатории на возможность попадать в такую компанию,
как сейчас. Стало ей жаль бедного профессора
за его оторванность от жизни, среди мошек, блошек и морских свинок.
Вошли в просторную кухню с русской печью.
За столом сидела старуха, в комнате было еще трое ребят-подростков. У всех — широкие переносицы и пушистые ресницы,
как у Спирьки.
— Обвинение мы тебе прочли, а ты выкручивайся. Только говори всю правду, потому что ты не должен терять своего авторитета перед публикой… Так вот и расскажи нам, красота моя,
как это случилось, что ты товарища своего избил, —
за какие дела,
за какую обиду?.. Только одну еще минуту подожди. Вот что скажи мне: раньше судился когда?
— Вот теперь ты нам расскажи, все по порядку,
за что ты товарища своего избил,
за какие его дела.
Мне самое больное из того, что я здесь вижу, — это то, что ты сидишь
как будто обвиняемый, что ты опускаешь голову и не смеешь взглянуть на мерзавцев, которые продают наше рабочее дело, которые пытались проломить тебе голову
за то, что ты не хочешь их покрывать.
И еще встал вопрос: кого в групповые мастерицы? Важно, чтоб она была подходящая и опытная. Долго не могли наметить. Тогда Лелька предложила Матюхину, — мастерицу, у которой она обучалась работе при поступлении на завод.
Как?! Старуху? Нужно, чтоб и мастерица была комсомолка! Что же это будет
за молодежный конвейер? Но у всех, кто знал Матюхину, лица зацвели улыбками.
Юрка отнес на плече сверток свальцованной резины, остановился около слесарей. Все мускулы в нем бодро играли и пружинились. Хотелось растолкать эти вяло двигавшиеся фигуры, схватиться самому
за работу, чтобы все закипело под руками, с презрением крикнуть: «Вот
как надо!»
8 июля, через месяц, съехались все обратно. Лелька,
как в родной уже дом, вошла в бюро ячейки, где толкались и оживленно делились впечатлениями густо
за месяц загоревшие девчата и парни. Лельку, тоже загоревшую, в защитного цвета юнгштурмовке, встретили...
— Принято с биржи сто новых галошниц, и все-таки из-за нехватки работниц дневная выработка — только 53 тысячи вместо намеченных планом 57… Что же это делается?
Как мы сможем выполнить план с такою публикой?
— Все деревня! — сурово отозвался Ведерников. — Сейчас ругался с ребятами в курилке. Вы для деревни забываете завод, для вас ваше хозяйство дороже завода. А они: «Ну да! А то
как же! Самое страдное время, мы рожь косили. Пусть штрафуют». — «Дело не в штрафе, а это заводу вредит, понимаете вы это дело?» — «Э! — говорят, — на
каком месте стоял, на том и будет стоять». Во-от! Что это
за рабочие? Это чужаки, только оделись в рабочие блузы. Гнать нужно таких с завода.
Оживленно выходили все. Настроение было другое, чем тогда, зимою, когда замыслили молодежный конвейер. И не играя, не с удалым задором,
как весною, брался теперь комсомол
за боевую работу, а с сознанием большой ответственности и серьезности дела.
Девчата посмеивались и мазали. В первый же день, еще не свыкнувшись с новой для них операцией, они уже промазали 1400 пар,
как старые работницы. Через три дня стали мазать по 1600, а еще через неделю эти 1600 пар стали кончать
за полчаса до гудка.
Как могло сделаться, что те самые люди, которые в июле — августе работали спустя рукава, множили прогулы и брак в невероятном количестве, — в сентябре — октябре встрепенулись, засучили рукава и люто взялись
за работу?
Вечером пришла к Лельке ее сестра Нинка.
За последний год стала она серьезнее и сдержаннее, но
как будто замкнулась от Лельки с того времени,
как они прекратили общий дневник. Видались редко.
Юрка знал, — если бы подойти к ним вплотную, если бы спросить: «Ну,
как, — можно это допустить, чтобы разбазаривали самое ценное имущество завода?» — они бы ответили: «Ясное дело, нет. Это — безобразие». И все-таки — что он вот выследил, накрыл, донес, — они
за это чувствовали к нему безотчетное омерзение и способны были объяснить его действия только одним: «Старается пролезть». Юрка и в самом себе помнил совсем такие настроения.
А с Лелькой отношения у него все оставались трудными.
За беззлобное свое остроумие,
за безутратную веселость,
за блеск улыбки он большим успехом пользовался у девчат; одной даже платил алименты. Романы кончались различно, но это было у всех одинаково: когда ухаживания увенчивались желанным концом, отношения становились простыми и само собою разумеющимися. Вопрос был только: где и
как встречаться наедине? При жилищных трудностях это было нелегко.
Ведерников ее поджидал. Она с любопытством оглядела украдкой его комнату. Было грязновато и неуютно,
как всегда у мужчин, где не проходит по вещам женская рука. Мебели почти нет. Портрет Ленина на стене, груда учебников на этажерке. Ведерников сидел
за некрашеным столом, чертил в тетрадке фигуры.
Ее мучило и оскорбляло: во время ласк глаза его светлели, суровые губы кривились в непривычную улыбку. Но потом на лице появлялось нескрываемое отвращение, на вопросы ее он отвечал коротко и грубо. И даже, хотя бы из простой деликатности, не считал нужным это скрывать. А она, — она полюбила его крепко и беззаветно, отдалась душою и телом, гордилась его любовью, любила
за суровые его глаза и гордые губы,
за переполнявшую его великую классовую ненависть, не шедшую ни на
какие компромиссы.
Тут-то Лелька и узнала, что он болен.
За чаем Ведерников рассказал,
как с ним это сегодня случилось, и губы при этом кривились на сторону сконфуженной улыбочкой.
Наслаждалась так,
как — раньше думала — можно наслаждаться только заходом солнца
за речною далью или лунною ночью на опушке рощи.
Лелька быстро прошла чистку, — так неожиданно быстро, что у нее даже получилось некоторое разочарование,
как на экзамене у хорошо подготовившегося ученика. Никаких грехов
за нею не нашлось; и о производственной, и о партийной работе все отзывы были самые хорошие.
Но
за такое дело,
какое она пыталась сделать для братца своего, ей надобно здорово, по-большевицки, накрутить хвост.
— Коли лошадь моя, я
за ней вот
как смотрю! Сам не доем, а уж она у меня сытая будет всегда. А в колхозе видал,
какие лошади? Со стороны поглядеть, и то плакать хочется: одры! Гонять лошадей все мастера, а кормить никто не хочет.