Неточные совпадения
Утром я
пошел в штаб дивизии. Необычно было чувствовать себя в военной форме, необычно было, что встречные
солдаты и городовые делают тебе под козырек. Ноги путались в болтавшейся на боку шашке.
Они
шли на войну, а в России оставались войска молодые, свежие, состоявшие из кадровых
солдат.
Солдат одевался, с ненавистью глядя исподлобья на дивизионного врача. Оделся и медленно
пошел к двери, расставляя ноги.
Один
солдат обратился к старшему врачу полка с жалобою на боли в ногах, мешающие ходить. Наружных признаков не было, врач раскричался на
солдата и прогнал его. Младший полковой врач
пошел следом за
солдатом, тщательно осмотрел его и нашел типическую, резко выраженную плоскую стопу.
Солдат был освобожден. Через несколько дней этот же младший врач присутствовал в качестве дежурного на стрельбе.
Солдаты возвращаются, один сильно отстал, как-то странно припадает на ноги. Врач спросил, что с ним.
Город все время жил в страхе и трепете. Буйные толпы призванных
солдат шатались по городу, грабили прохожих и разносили казенные винные лавки. Они говорили: «Пускай под суд отдают, — все равно помирать!» Вечером за лагерями
солдаты напали на пятьдесят возвращавшихся с кирпичного завода баб и изнасиловали их. На базаре
шли глухие слухи, что готовится большой бунт запасных.
В начале августа
пошли на Дальний Восток эшелоны нашего корпуса. Один офицер, перед самым отходом своего эшелона, застрелился в гостинице. На Старом Базаре в булочную зашел
солдат, купил фунт ситного хлеба, попросил дать ему нож нарезать хлеб и этим ножом полоснул себя по горлу. Другой
солдат застрелился за лагерем из винтовки.
Однажды зашел я на вокзал, когда уходил эшелон. Было много публики, были представители от города. Начальник дивизии напутствовал уходящих речью; он говорил, что прежде всего нужно почитать бога, что мы с богом начали войну, с богом ее и кончим. Раздался звонок,
пошло прощание. В воздухе стояли плач и вой женщин. Пьяные
солдаты размещались в вагонах, публика совала отъезжающим деньги, мыло, папиросы.
— Ур-ра-а!!! — гремело в воздухе под учащавшийся грохот колес. В переднем вагоне хор
солдат нестройно запел «Отче наш». Вдоль пути, отставая от поезда, быстро
шел широкобородый мужик с блаженным красным лицом; он размахивал руками и, широко открывая темный рот, кричал «ура».
В солдатских вагонах
шло непрерывное пьянство. Где, как доставали
солдаты водку, никто не знал, но водки у них было сколько угодно. Днем и ночью из вагонов неслись песни, пьяный говор, смех. При отходе поезда от станции
солдаты нестройно и пьяно, с вялым надсадом, кричали «ура», а привыкшая к проходящим эшелонам публика молча и равнодушно смотрела на них.
Генерал перешел через рельсы на четвертый путь, где стоял наш эшелон, и
пошел вдоль выстроившихся
солдат. К некоторым он обращался с вопросами, те отвечали связно, но старались не дышать на генерала. Он молча
пошел назад.
Во всех эшелонах
шло такое же пьянство, как и в нашем.
Солдаты буйствовали, громили железнодорожные буфеты и поселки. Дисциплины было мало, и поддерживать ее было очень нелегко. Она целиком опиралась на устрашение, — но люди знали, что едут умирать, чем же их было устрашить? Смерть — так ведь и без того смерть; другое наказание, — какое ни будь, все-таки же оно лучше смерти. И происходили такие сцены.
Мальчик промолчал. Мимо
шел солдат с чайником кипятку.
— Мы сами виноваты, что нехорош! — горячо заговорил смотритель. — Мы не сумели воспитать
солдата. Видите ли, ему идея нужна! Идея, — скажите, пожалуйста! И нас, и
солдат должен вести воинский долг, а не идея. Не дело военного говорить об идеях, его дело без разговора
идти и умирать.
До трех часов ночи мы сидели в маленьком, тесном зальце станции. В буфете нельзя было ничего получить, кроме чаю и водки, потому что в кухне
шел ремонт. На платформе и в багажном зальце вповалку спали наши
солдаты. Пришел еще эшелон; он должен был переправляться на ледоколе вместе с нами. Эшелон был громадный, в тысячу двести человек; в нем
шли на пополнение частей запасные из Уфимской, Казанской и Самарской губерний; были здесь русские, татары, мордвины, все больше пожилые, почти старые люди.
В третьем часу ночи в черной мгле озера загудел протяжный свисток, ледокол «Байкал» подошел к берегу. По бесконечной платформе мы
пошли вдоль рельсов к пристани. Было холодно. Возле шпал тянулась выстроенная попарно «малиновая команда». Обвешанные мешками, с винтовками к ноге,
солдаты неподвижно стояли с угрюмыми, сосредоточенными лицами; слышался незнакомый, гортанный говор.
И
солдаты, с понуренными головами, напирали. И следом
шли,
шли все новые, — однообразные, серые, угрюмые, как будто стадо овец.
— Ну, и Сибирь ваша проклятая! — в негодовании говорили
солдаты. — Глаза мне завяжи, я с завязанными глазами пешком домой бы
пошел!
Но они не решились. Мы
пошли к коменданту попросить дров, чтобы вытопить станцию:
солдатам предстояло ждать здесь еще часов пять. Оказалось, выдать дрова совершенно невозможно, никак невозможно: топить полагается только с 1 октября, теперь же начало сентября. А дрова кругом лежали горами.
В приемную прибывали все новые партии больных.
Солдаты были изможденные, оборванные, во вшах; некоторые заявляли, что не ели несколько дней.
Шла непрерывная толчея, некогда и негде было присесть.
Все трое были молодые, бравые молодцы. Как я писал, в полках нашего корпуса находилось очень много пожилых людей, удрученных старческими немощами и думами о своих многочисленных семьях. Наши же госпитальные команды больше, чем наполовину, состояли из молодых, крепких и бодрых
солдат, исполнявших сравнительно далеко не тяжкие обязанности конюхов, палатных надзирателей и денщиков. Распределение
шло на бумаге, а на бумаге все эти Ивановы, Петровы и Антоновы были совсем одинаковы.
29 сентября пальба особенно усилилась. Пушки гремели непрерывно, вдоль позиций как будто с грохотом валились друг на друга огромные шкапы. Снаряды со свистом уносились вдаль, свисты сливались и выли, как вьюга… Непрерывно трещал ружейный огонь.
Шли слухи, что японцы обошли наше правое крыло и готовы прорвать центр. К нам подъезжали конные солдаты-ординарцы, спрашивали, не знаем ли мы, где такой-то штаб. Мы не знали.
Солдат в унылой задумчивости пожимал плечами.
Под проливным дождем по дороге
шли вперед темные колонны
солдат, и штыки струистыми огнями вспыхивали под молниями.
Наискосок, по грядам каоляна, бежали куда-то главный врач, несколько наших
солдат, китайцы и старая китаянка, хозяйка нашей фанзы. Я
пошел за ними.
Внесли
солдата, раненного шимозою; его лицо было, как маска из кровавого мяса, были раздроблены обе руки, обожжено все тело. Стонали раненные в живот. Лежал на соломе молодой солдатик с детским лицом, с перебитою голенью; когда его трогали, он начинал жалобно и капризно плакать, как маленький ребенок. В углу сидел пробитый тремя пулями унтер-офицер; он три дня провалялся в поле, и его только сегодня подобрали. Блестя глазами, унтер-офицер оживленно рассказывал, как их полк
шел в атаку на японскую деревню.
Идет наместник, за ним свита. На койке лежит бледный
солдат, над его животом огромный обруч, на животе лед.
Наконец, план созрел. Однажды вечером Брук
послал с солдатом-писарем письмо главному врачу такого содержания...
Другой раз, тоже в палате хроников, Трепов увидел
солдата с хроническою экземою лица. Вид у больного был пугающий: красное, раздувшееся лицо с шелушащеюся, покрытою желтоватыми корками кожею. Генерал пришел в негодование и гневно спросил главного врача, почему такой больной не изолирован. Главный врач почтительно объяснил, что эта болезнь незаразная. Генерал замолчал,
пошел дальше. Уезжая, он поблагодарил главного врача за порядок в госпитале.
И дело здесь
идет даже не о том, чтобы с большею строгостью освобождать больных
солдат от работ или эвакуировать их, — нет, дело
идет просто о даче лекарств.
Больные
солдаты в недоумении смотрели. Васильев
пошел к главному врачу. Султанов пил кофе с каким-то полковником.
Было холодно, люди стыли в окопах, от неподвижного стояния опухали ноги и атрофировались ножные мышцы, выходя из окопов,
солдаты шатались и
шли, как пьяные.
Пошел я в палату. Раненые оживленно говорили и расспрашивали о предсказании кромца. Быстрее света, ворвавшегося в тьму, предсказание распространилось по всей нашей армии. В окопах, в землянках, на биваках у костров, — везде
солдаты с радостными лицами говорили о возвещенной близости замирения. Начальство всполошилось. Прошел слух, что тех, кто станет разговаривать о мире, будут вешать.
Я
пошел ходить по платформе. Стоит что-то вроде барака, я зашел в него. Оказывается, фельдшерский пункт для приемки больных с санитарных поездов. Дежурит фельдшер и два
солдата. Я попросился у них посидеть и обогреться. Но обогреться было трудно, в бараке градусник показывал 3° мороза, отовсюду дуло.
Солдат устроил мне из двух скамеек кровать, я постелил бурку, покрылся полушубком. Все-таки было так холодно, что за всю ночь только раза два я забылся на полчаса.
В палатах укладывали раненых, кормили ужином и поили чаем. Они не спали трое суток, почти не ели и даже не пили, — некогда было, и негде было взять воды. И теперь их мягко охватывало покоем, тишиною, сознанием безопасности. В фанзе было тепло, уютно от ярких ламп. Пили чай,
шли оживленные разговоры и рассказы. В чистом белье, раздетые,
солдаты укладывались спать и с наслаждением завертывались в одеяла.
Солдаты-погонщики рассказывали, что мулы совсем не съезжены, из двухсот мулов только десять пар «
идут ладно», а остальные то и дело артачатся, ломают и опрокидывают носилки.
Кругом толпились
солдаты с запыленными, измученными лицами. Они подставляли папахи, чиновник доверху наливал папаху спиртом, и
солдат отходил, бережно держа ее за края. Тут же он припадал губами к папахе, жадно, не отрываясь, пил, отряхивал папаху и весело
шел дальше.
Все больше мы обгоняли шатающихся, глубоко пьяных
солдат. Они теряли винтовки, горланили песни, падали. Неподвижные тела валялись у краев дороги в кустах. Три артиллериста, размахивая руками,
шли куда-то в сторону по грядам со срезанным каоляном.
— Казаки поднесли, дай им бог здоровья… Вижу, едут все пьяные… Говорю: дали бы
солдату рюмочку! — «Зачем рюмочку? Вот тебе кружка, нам не жалко. Сейчас ханшинный завод у китайцев обчистили». Выпил кружку. Как пил, — скверно так, противно! А выпил, — теплота
пошла по жилам, рука сама собой за другой кружкой потянулась. Главное дело, без денег, чудак человек.
Мы уже были верст за пять от речки, обозы
шли уже обычным ходом. Ехал отбившийся от своего парка зарядный ящик; вдруг сидевший на козлах ящика
солдат крикнул ездовым...
— А я тебя штыком! — кричал в ответ
солдат. — Храбер ныне стал! А где в бою был?.. За могилками лежали, а нас вперед
посылали?..
— Вот тебе твой сахар!.. Сами по пятиалтынному покупали, а
солдат плати сорок!.. Разбогател
солдат, сорок три с половиною копейки жалованья ему
идет!.. На, ешь сахар свой!
Утром мы
пошли дальше, к вечеру пришли в Каюань. Там скопилась масса обозов и войсковых частей. Мы ночевали в фанзе рядом с уральскими казаками. Они ругали пехоту, рассказывали, как дикими толпами пехотинцы бежали вдоль железной дороги; Куропаткин
послал уральцев преградить им отступление, —
солдаты стали стрелять в казаков.
Выступили мы. Опять по обеим сторонам железнодорожного пути тянулись на север бесконечные обозы и отступавшие части. Рассказывали, что японцы уже взяли Каюань, что уже подожжен разъезд за Каюанем. Опять нас обгоняли поезда, и опять все вагоны были густо облеплены беглыми
солдатами. Передавали, что в Гунчжулине задержано больше сорока тысяч беглых, что пятьдесят офицеров отдано под суд, что
идут беспощадные расстрелы.
Казаки поскакали догонять свою сотню. Мы двинулись дальше, сопровождаемые арестованными. Они
шли, медленно ворочая широко открытыми глазами, бледные от неожиданно свалившейся беды. Наши
солдаты сочувственно заговаривали с ними.
Сам старичок, оказалось, ужасно перетрусил, узнав о готовящемся нападении хунхузов, и слышать не хотел, чтоб
послать нам на помощь хоть одного
солдата.
Рассказывали, — и если даже это неправда, то характерна самая возможность таких рассказов, — будто Линевич, обходя госпиталь, повесил георгиевский крест на грудь тяжело раненному
солдату,
солдата же этого, как оказалось, пристрелил его собственный ротный командир за отказ
идти в атаку.
Мимо нас проводили с позиций на станцию партии пленных японцев и хунхузов. Вместе с ними под конвоем
шли и обезоруженные русские
солдаты. Мы спрашивали конвойных...
Стояли жары, и
шли дожди. В воздухе непрерывно парило. Слухи о предстоящем бое становились все настойчивее, слухи о мирных переговорах и о перемирии все глуше.
Солдаты говорили...
— А уж если теперь отступать придется, — никто из этих верховых бегунов от нас не уйдет. В красных лампасах которые. Как бой, так за пять верст от позиции. А отступать: все впереди мчатся, верхами да в колясках… Им что! Сами миллионы наживают, а царю телеграммы
шлют, что
солдат войны просит.
В русско-турецкую войну могли
идти в строй добровольцами-солдатами такие люди, как Гаршин, — естественно, что и среди сестер были такие девушки, как баронесса Вревская, воспетая Тургеневым и Полонским.
Когда же домой? Всех томил этот вопрос, все жадно рвались в Россию.
Солдатам дело казалось очень простым: мир заключен, садись в вагоны и поезжай. Между тем день
шел за днем, неделя за неделею. Сверху было полное молчание. Никто в армии не знал, когда его отправят домой. Распространился слух, что первым
идет назад только что пришедший из России тринадцатый корпус… Почему он? Где же справедливость? Естественно было ждать, что назад повезут в той же очереди, в какой войска приходили сюда.