Неточные совпадения
Также и широкие массы переживали не совсем то, что им приписывали патриотические газеты. Некоторый подъем
в самом начале
был, — бессознательный подъем нерассуждающей клеточки, охваченной жаром загоревшегося борьбою организма. Но подъем
был поверхностный и слабый, а от назойливо шумевших на сцене фигур ясно тянулись за кулисы толстые нити, и видны
были направляющие
руки.
Обида
была жестокая и незаслуженная. Мутин возмущался и волновался, осунулся, говорил, что после такого служебного оскорбления ему остается только пустить себе пулю
в лоб. Он взял отпуск и поехал
в Москву искать правды. У него
были кое-какие связи, но добиться ему ничего не удалось:
в Москве Мутину дали понять, что
в дело замешана большая
рука, против которой ничего нельзя поделать.
На больших остановках нас нагонял эшелон,
в котором ехал другой госпиталь нашей дивизии. Из вагона своею красивою, лениво-развалистою походкой выходил стройный д-р Султанов, ведя под
руку изящно одетую, высокую барышню. Это, как рассказывали, — его племянница. И другие сестры
были одеты очень изящно, говорили по-французски, вокруг них увивались штабные офицеры.
Уже
в пути мы приметили этот злосчастный эшелон. У солдат
были малиновые погоны без всяких цифр и знаков, и мы прозвали их «малиновой командой». Команду вел один поручик. Чтобы не заботиться о довольствии солдат, он выдавал им на
руки казенные 21 копейку и предоставлял им питаться, как хотят. На каждой станции солдаты рыскали по платформе и окрестным лавочкам, раздобывая себе пищи.
Все выглядели совсем как мужики, и странно
было видеть
в их
руках винтовки.
Подали наш поезд.
В вагоне
было морозно, зуб не попадал на зуб,
руки и ноги обратились
в настоящие ледяшки. К коменданту пошел сам главный врач требовать, чтобы протопили вагон. Это тоже оказалось никак невозможно: и вагоны полагается топить только с 1-го октября.
Темнело,
было холодно и неприютно. Солдаты разбивали палатки. Селюков, иззябший, с красным носом и щеками, неподвижно стоял, засунув
руки в рукава шинели.
Зинаида Аркадьевна сначала очень рьяно взялась за дело. Щеголяя красным крестом и белизною своего фартука, она обходила больных,
поила их чаем, оправляла подушки. Но скоро остыла. Как-то вечером зашел я к ним
в барак. Зинаида Аркадьевна сидела на табуретке у стола, уронив
руки на колени, и красиво-усталым голосом говорила...
Внесли солдата, раненного шимозою; его лицо
было, как маска из кровавого мяса,
были раздроблены обе
руки, обожжено все тело. Стонали раненные
в живот. Лежал на соломе молодой солдатик с детским лицом, с перебитою голенью; когда его трогали, он начинал жалобно и капризно плакать, как маленький ребенок.
В углу сидел пробитый тремя пулями унтер-офицер; он три дня провалялся
в поле, и его только сегодня подобрали. Блестя глазами, унтер-офицер оживленно рассказывал, как их полк шел
в атаку на японскую деревню.
В соседней деревушке,
в убогой глиняной лачуге, лежала больная старуха-китаянка; при ней остался ее сын. Увезти ее он не мог: казаки угнали мулов. Окна
были выломаны на костры, двери сняты, мебель пожжена, все запасы отобраны. Голодные, они мерзли
в разрушенной фанзе. И вдруг до нас дошла страшная весть: сын своими
руками зарезал больную мать и ушел из деревни.
В конверт, вместе с этим письмом, Брук предусмотрительно вложил еще пустой конверт, — «может
быть, у Давыдова не окажется под
рукою конверта». Солдат отнес письмо главному врачу, тот сказал, что ответа не
будет.
Смотритель
был бездеятелен и ленив; юркому, деловитому главному врачу это
было только выгодно, всю хозяйственную часть он забрал
в свои
руки.
Иметь собственное мнение даже
в вопросах чисто медицинских подчиненным не полагалось. Нельзя
было возражать против диагноза, поставленного начальством, как бы этот диагноз ни
был легкомыслен или намеренно недобросовестен. На моих глазах полевой медицинский инспектор третьей армии Евдокимов делал обход госпиталя. Взял листок одного больного, посмотрел диагноз, — «тиф». Подошел к больному, ткнул его
рукою через халат
в левое подреберье и заявил...
А рядом с подобными господами
в госпиталь прибывали из строя такие давнишние, застарелые калеки, что мы разводили
руками. Прибыл один подполковник, только месяц назад присланный из России «на пополнение»; глухой на одно ухо, с сильнейшею одышкою, с застарелым ревматизмом, во рту всего пять зубов…
Было удивительно смотреть на этого строевого офицера-развалину и вспоминать здоровенных молодцов, сидевших
в тылу на должностях комендантов и смотрителей.
— Ну, вот… И ты не печалься.
В Петербурге у государыни-императрицы
есть великолепные искусственные
руки и ноги. Такую тебе дадут
руку, — никто и не узнает, что не настоящая.
— Но я вас спрашиваю: ведь до Ляояна вся эта местность
была в наших
руках, — как же мы не удосужились снять точно планов?
Воздух
был насыщен слухами. Одни рассказывали, что станция Шахе
в наших
руках, что у японцев отнято семнадцать орудий, что на левом нашем фланге Линевич опрокинул японцев и гонит их к Ляояну. Другие сообщали, что на обоих фронтах японцы продвинулись вперед.
В султановском госпитале уже месяца полтора
была еще новая сверхштатная сестра, Варвара Федоровна Каменева. Ее муж, артиллерийский офицер из запаса, служил
в нашем корпусе. Она оставила дома ребенка и приехала сюда, чтоб
быть недалеко от мужа. Вся ее душа как будто
была из туго натянутых струн, трепетно дрожавших скрытою тоскою, ожиданием и ужасом. Ее родственники имели крупные связи, ей предложили перевести ее мужа
в тыл. С отчаянием сжимая
руки, она ответила...
А слух расползался и креп. Смутная тревога росла. Однажды вечером сидели за чаем
в земском отряде. Тут же
был и поручик Шестов, с правою
рукою на черной перевязи.
Невысокий человек медленно подвигался, опираясь на плечо санитара и волоча левую ногу; он внимательно смотрел вокруг исподлобья блестящими, черными глазами. Увидел мои офицерские погоны, вытянулся и приложил
руку к козырьку, — ладонью вперед, как у нас козыряют играющие
в солдаты мальчики. Побледневшее лицо
было покрыто слоем пыли, губы потрескались и запеклись, но глаза смотрели бойко и быстро.
Транспорт двинулся. Раненые
были укутаны всем, что только нашлось у нас под
рукою, но все-таки они сильно мерзли
в дороге. Одни просили ехать поскорее, — очень холодно; другие просили ехать потише, — очень трясет.
Бледный казак с простреленною грудью трясся на верху нагруженной двуколки, цепляясь слабеющими
руками за веревки поверх брезента. Два солдата несли на носилках офицера с оторванною ногою. Солдаты
были угрюмы и смотрели
в землю. Офицер, с безумными от ужаса глазами, обращался ко всем встречным офицерам и врачам...
Ляоян мы отдали
в августе, до этого времени вся страна севернее Ляояна
была в наших
руках, — и мы не озаботились снять с нее хорошего плана.
— Нет,
будет,
будет! — говорила она,
в красивом изнеможении роняя
руки.
Своих штыков у нас
было восемьдесят пять, считая денщиков и кашеваров. Сорок солдат оцепили со всех сторон наш хутор, остальным приказано
было спать одетыми, с заряженными винтовками под
рукою. На дворе
было темно, как
в погребе. Мы и фельдшера осматривали свои револьверы…
Час шел, другой. Охранного взвода не прислали. Смотритель, обвешанный поверх шинели оружием, сидел и чутко прислушивался. Остальные дремали. Как глупо! Как все глупо!.. Сидим здесь, — без толку, без цели. Может
быть, сейчас придется драться до последнего вздоха, чтобы живьем не попасть
в руки людей, которых мы же озлобили до озверения. И для чего все?
В Мозысани у нас лежал один солдат, которому пришлось ампутировать
руку: полк
был на отдыхе далеко за позициями, залетел шальной 6-дюймовый снаряд и оторвал солдату кисть
руки.
И опять глаза перебегали к драгоценной телеграмме. Везде
было ликование, слышался веселый смех, «ура». «Вестник» с телеграммою Витте рвали друг у друга из
рук,
в Маймакае платили за номер по полтиннику.
Наутро мы приехали
в Харбин. Здесь настроение солдат
было еще более безначальное, чем на позициях. Они с грозно-выжидающим видом подходили к офицерам, стараясь вызвать их на столкновение. Чести никто не отдавал; если же кто и отдавал, то вызывающе посмеиваясь, — левою
рукой. Рассказывали, что чуть не ежедневно находят на улицах подстреленных офицеров. Солдат подходил к офицеру, протягивал ему
руку: «Здравствуй! Теперь свобода!» Офицер
в ответ
руки не протягивал и получал удар кулаком
в лицо.
Старая власть с враждебным негодованием косилась на эту нежданную, никакими параграфами не предусмотренную власть; пыталась игнорировать ее, пыталась разыгрывать из себя силу; но вскоре ходом вещей
была вынуждена, ломая себя, с кислою улыбкой протянуть
руку нечиновному соседу и вступить с ним
в переговоры.
На станциях все
были новые, необычные картины. Везде
был праздник очнувшегося раба, почувствовавшего себя полноценным человеком. На станции Зима мы сошли пообедать.
В зале I–II класса сидели за столом ремонтные рабочие с грубыми, мозолистыми
руками. Они обедали,
пили водку. Все стулья
были заняты. Рабочие украдкою следили смеющимися глазами, как мы оглядывали зал, ища свободных стульев.
Я и рыхлый капитан спросили себе
в буфете рябчиков. Сесть
было негде, мы стояли у стола и
ели. Вдруг я услышал, — кто-то нам что-то говорит. За столом, наискось от нас, стоял старик с крючковатым носом, с седой, курчавой бородой. Он смотрел на нас и, простирая
руку, говорил...
— Господа! Объясните мне, пожалуйста, почему рябчики летают у нас только для господ офицеров и буржуазии?.. Почему мы, трудовые люди, не можем
есть рябчиков? Я работал сорок лет, трудился потом и кровью, а вот, посмотрите, — кроме мозолей на
руках ничего не нажил. Разве вы трудились
в жизни больше, нежели я? А вот вы
едите рябчиков, а я не имею возможности… Почему это так случилось, господа офицеры? Может
быть, вы мне объясните!..
От Каинска мы всю ночь бешено мчались почти без остановок. К утру
были уже
в Омске. Наш капитан гордо потирал
руки.
Неточные совпадения
Хлестаков (защищая
рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (
Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает
есть.)Я думаю, еще ни один человек
в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Я даже думаю (берет его под
руку и отводит
в сторону),я даже думаю, не
было ли на меня какого-нибудь доноса.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал
было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет!
В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а
в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И
руки дрожат, и все помутилось.
Аммос Федорович. А я на этот счет покоен.
В самом деле, кто зайдет
в уездный суд? А если и заглянет
в какую-нибудь бумагу, так он жизни не
будет рад. Я вот уж пятнадцать лет сижу на судейском стуле, а как загляну
в докладную записку — а! только
рукой махну. Сам Соломон не разрешит, что
в ней правда и что неправда.
Есть грязная гостиница, // Украшенная вывеской // (С большим носатым чайником // Поднос
в руках подносчика, // И маленькими чашками, // Как гусыня гусятами, // Тот чайник окружен), //
Есть лавки постоянные // Вподобие уездного // Гостиного двора…