«Я требую, — писал в 1874 году известный немецкий хирург Лангенбек, — чтобы всякий врач, призванный на поле сражения, обладал оперативною техникою настолько же в совершенстве, насколько боевые солдаты владеют военным оружием…» Кому, действительно, может прийти
в голову послать в битву солдат, которые никогда не держали в руках ружья, а только видели, как стреляют другие? А между тем врачи повсюду идут не только на поле сражения, а и вообще в жизнь неловкими рекрутами, не знающими, как взяться за оружие.
Неточные совпадения
Больной был мужик громадного роста, плотный и мускулистый, с загорелым лицом; весь облитый потом, с губами, перекошенными от безумной боли, он лежал на спине, ворочая глазами; при малейшем шуме, при звонке конки на улице или стуке двери внизу больной начинал медленно выгибаться: затылок его сводило назад, челюсти судорожно впивались одна
в другую, так что зубы трещали, и страшная, длительная судорога спинных мышц приподнимала его тело с постели; от
головы во все стороны расходилось по подушке мокрое пятно от пота.
Однажды летом я был на вскрытии девочки, умершей от крупозного воспаления легких. Большинство товарищей разъехалось на каникулы, присутствовали только ординатор и я. Служитель огромного роста, с черной бородой, вскрыл труп и вынул органы. Умершая лежала с запрокинутою назад
головою, широко зияя окровавленною грудобрюшною полостью; на белом мраморе стола,
в лужах алой крови, темнели внутренности. Прозектор разрезывал на деревянной дощечке правое легкое.
Мальчик лежал на спине, поворотив
голову набок, и непрерывно стонал:
в правой надключичной ямке, ниже первоначальной опухоли, краснела большая новая опухоль.
Стратонов вставил ему
в рот расширитель; сестра милосердия держала мальчику
голову.
— Да, да, хорошо! Поскорее, ради бога! —
в смертной тоске произнес больной, закивав
головою.
Больной поднялся, жадно и глубоко вбирая
в грудь воздух; он улыбался бесконечно радостною недоумевающею улыбкою и
в удивлении крутил
головою.
И, как всегда
в такие времена,
голову поднимает эмпирия, и практика наводняется целым морем всевозможных новых средств; без конца и без перерыва предлагаются все новые и новые химические вещества — анезин, косаприн, голокаин, криофин, мидрол, фезин и тысячи других.
Дурст, мальчик 12 лет, № скорбного листа 1396,
в течение многих лет страдает паршами
головы.
Я сам понимал, что мысль эта нелепа: теперешняя бессистемная, сомневающаяся научная медицина, конечно, несовершенна, но она все-таки неизмеримо полезнее всех выдуманных из
головы систем и грубых эмпирических обобщений; именно совесть врача и не позволила бы ему гнать больных
в руки гомеопатов, пасторов Кнейппов и Кузьмичей.
Самка, Джильда, более робка; она бежит по полу, неуклюже поджимая зад и трусливо поглядывая на меня; я чуть пошевельнусь, — она поворачивается и сломя
голову мчится обратно
в клетку.
— Цци-ци-ци-ци! — недовольно визжит он, втягивая
голову в плечи, жмуря глаза и стараясь вырваться от меня.
Но все-таки висящий над
головою дамоклов меч «несчастного случая» и до сих пор держит меня
в состоянии непрерывной нервной приподнятости.
И
в шесть часов утра, и
в одиннадцать часов ночи я вижу
в окошко склоненную над сапогом стриженую
голову Васьки, а кругом него — таких же зеленых и худых мальчиков и подмастерьев; маленькая керосиновая лампа тускло горит над их
головами, из окна тянет на улицу густою, прелою вонью, от которой мутит
в груди.
Нам долго пришлось дожидаться; прием был громадный. Наконец мы вошли
в кабинет. Профессор с веселым, равнодушным лицом стал расспрашивать сестру; на каждый ее ответ он кивал
головой и говорил: «Прекрасно!» Потом сел писать рецепт.
Он ввел меня
в спальню. На широкой двуспальной кровати, согнувшись,
головою к стене, неподвижно лежала молодая женщина. Я взялся за пульс, — рука была холодна и тяжела, пульса не было; я положил молодую женщину на спину, посмотрел глаз, выслушал сердце… Она была мертва. Я медленно выпрямился.
Он тяжело опустился на стул и, раскачиваясь всем телом, схватился за
голову. Стоявшая у комода девушка
в ночной кофте и вязаной юбке громко заплакала.
И там бедняк узнает, что не всегда можно мыслить последовательно, что врача за отсутствие бескорыстия можно упрятать
в тюрьму, а все остальные люди пользуются правом невозбранно распоряжаться своим кошельком и трудом; за отказ
в помощи умирающему с голоду человеку им предоставляется право ведаться только с собственною совестью, и если совесть эта достаточно тверда, то они могут гордо нести свои
головы и пользоваться всеобщим почетом.
Через полгода я увидел Петрова у себя
в Петербурге; он приехал искать места и зашел ко мне. Загорелый и неуклюжий,
в крахмальной манишке, к которой он не привык, Петров сидел, понурив лохматую
голову, и рассказывал мне о случившемся.
Недавно рано утром меня разбудили к больному, куда-то
в один из пригородов Петербурга. Ночью я долго не мог заснуть, мною овладело странное состояние:
голова была тяжела и тупа,
в глубине груди что-то нервно дрожало, и как будто все нервы тела превратились
в туго натянутые струны; когда вдали раздавался свисток поезда на вокзале или трещали обои, я болезненно вздрагивал, и сердце, словно оборвавшись, вдруг начинало быстро биться. Приняв бромистого натра, я, наконец, заснул; и вот через час меня разбудили.
После пятилетнего ожидания я наконец получил
в больнице жалованье
в семьдесят пять рублей; на него и на неверный доход с частной практики я должен жить с женой и двумя детьми; вопросы о зимнем пальто, о покупке дров и найме няни — для меня тяжелые вопросы, из-за которых приходится мучительно ломать себе
голову и бегать по ссудным кассам.
Я уложил больного и осторожно приставил стетоскоп к его груди. Закинув свою красивую
голову и прикусив тонкие, окровавленные губы, он лежал и, прищурившись, смотрел
в потолок.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала
в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Неточные совпадения
Вот, окружен своей дубравой, // Петровский замок. Мрачно он // Недавнею гордится славой. // Напрасно ждал Наполеон, // Последним счастьем упоенный, // Москвы коленопреклоненной // С ключами старого Кремля; // Нет, не пошла Москва моя // К нему с повинной
головою. // Не праздник, не приемный дар, // Она готовила пожар // Нетерпеливому герою. // Отселе,
в думу погружен, // Глядел на грозный пламень он.
За что ж виновнее Татьяна? // За то ль, что
в милой простоте // Она не ведает обмана // И верит избранной мечте? // За то ль, что любит без искусства, // Послушная влеченью чувства, // Что так доверчива она, // Что от небес одарена // Воображением мятежным, // Умом и волею живой, // И своенравной
головой, // И сердцем пламенным и нежным? // Ужели не простите ей // Вы легкомыслия страстей?
Нет: рано чувства
в нем остыли; // Ему наскучил света шум; // Красавицы не долго были // Предмет его привычных дум; // Измены утомить успели; // Друзья и дружба надоели, // Затем, что не всегда же мог // Beef-steaks и страсбургский пирог // Шампанской обливать бутылкой // И сыпать острые слова, // Когда болела
голова; // И хоть он был повеса пылкой, // Но разлюбил он наконец // И брань, и саблю, и свинец.
Так он писал темно и вяло // (Что романтизмом мы зовем, // Хоть романтизма тут нимало // Не вижу я; да что нам
в том?) // И наконец перед зарею, // Склонясь усталой
головою, // На модном слове идеал // Тихонько Ленский задремал; // Но только сонным обаяньем // Он позабылся, уж сосед //
В безмолвный входит кабинет // И будит Ленского воззваньем: // «Пора вставать: седьмой уж час. // Онегин, верно, ждет уж нас».
У нас теперь не то
в предмете: // Мы лучше поспешим на бал, // Куда стремглав
в ямской карете // Уж мой Онегин поскакал. // Перед померкшими домами // Вдоль сонной улицы рядами // Двойные фонари карет // Веселый изливают свет // И радуги на снег наводят; // Усеян плошками кругом, // Блестит великолепный дом; // По цельным окнам тени ходят, // Мелькают профили
голов // И дам и модных чудаков.