Неточные совпадения
Каждый день, каждая лекция несли с собою новые для меня «открытия»: я был поражен, узнав, что мясо,
то самое мясо, которое я ем в виде бифштекса
и котлет,
и есть
те таинственные «мускулы», которые мне представлялись в виде каких-то клубков сероватых нитей; я раньше думал, что из желудка твердая пища идет в кишки,
а жидкая — в почки; мне казалось, что грудь при дыхании расширяется оттого, что в нее какою-то непонятною силою вводится воздух; я знал о законах сохранения материи
и энергии, но в душе совершенно не верил в них.
Близкие, дорогие мне люди стали в моих глазах как-то двоиться; эта девушка, — в ней столько оригинального
и славного, от ее присутствия на душе становится хорошо
и светло,
а между
тем все, составляющее ее, мне хорошо известно,
и ничего в ней нет особенного: на ее мозге
те же извилины, что
и на сотнях виденных мною мозгов, мускулы ее так же насквозь пропитаны жиром, который делает столь неприятным препарирование женских трупов,
и вообще в ней нет решительно ничего привлекательного
и поэтического.
Только бы его, здоровья, — с ним ничего не страшно, никакие испытания; его потерять — значит потерять все; без него нет свободы, нет независимости, человек становится рабом окружающих людей
и обстановки; оно — высшее
и необходимейшее благо,
а между
тем удержать его так трудно!
Между
тем хочется жить, жить
и быть счастливым,
а это невозможно…
— Ребят здесь свежуете,
а?! — кричал
тот с каким-то плачущим воем, судорожно топчась на месте
и тряся сжатыми кулаками. — Вы что с моей девочкой исделали?
А ведь она глубоко уважала науку
и понимала, что «иначе учиться нельзя».
Та же ничего этого не понимала, она только знала, что ей нечем заплатить частному доктору
и что у нее трое детей.
А между
тем никто этого противоречия как будто
и не замечал.
Явился Листер, ввел антисептику, она сменилась еще более совершенной асептикой,
и хирурги из бессильных рабов гнойного заражения стали его господами; в настоящее время, если оперированный умирает от гнойного заражения,
то в большинстве случаев виновата в этом уж не наука,
а оператор.
А между
тем полученные впечатления постепенно бледнели, поднявшиеся вопросы забывались
и утрачивали интерес, усвоение становилось поверхностным
и ученическим.
То, что в течение последнего курса я начинал сознавать все яснее, теперь встало предо мною во всей своей наготе: я, обладающий какими-то отрывочными, совершенно неусвоенными
и непереваренными знаниями, привыкший только смотреть
и слушать,
а отнюдь не действовать, не знающий, как подступиться к больному, я — врач, к которому больные станут обращаться за помощью!
Мы с горькою завистью смотрели на
тех счастливцев, которые были оставлены ординаторами при клиниках: они могли продолжать учиться, им предстояло работать не на свой страх,
а под руководством опытных
и умелых профессоров.
Но, походив туда некоторое время, я убедился, что курсы эти немного дадут мне; дело велось там совсем так же, как в университете: мы опять смотрели, смотрели —
и только;
а смотрел я уж
и без
того достаточно.
В каждой больнице работают даром десятки врачей;
те из них, которые хотят получать нищенское содержание штатного ординатора, должны дожидаться этого по пяти, по десяти лет; большинство же на это вовсе
и не рассчитывает,
а работает только для приобретения
того, что им должна была дать, но не дала школа.
При этом я видел, что труд мой прямо нужен больнице
и что любезность, с которою мне «позволяли» в ней работать, была любезностью предпринимателя, «дающего хлеб» своим рабочим; разница была только
та, что за мою работу мне платили не хлебом,
а одним лишь позволением работать.
И я начинал жалеть, что бросил свою практику
и приехал в Петербург. Бильрот говорит: «Только врач, не имеющий ни капли совести, может позволить себе самостоятельно пользоваться
теми правами, которые ему дает его диплом».
А кто в этом виноват? Не мы! Сами устраивают так, что нам нет другого выхода, — пускай сами же
и платятся!..
«Я требую, — писал в 1874 году известный немецкий хирург Лангенбек, — чтобы всякий врач, призванный на поле сражения, обладал оперативною техникою настолько же в совершенстве, насколько боевые солдаты владеют военным оружием…» Кому, действительно, может прийти в голову послать в битву солдат, которые никогда не держали в руках ружья,
а только видели, как стреляют другие?
А между
тем врачи повсюду идут не только на поле сражения,
а и вообще в жизнь неловкими рекрутами, не знающими, как взяться за оружие.
Одних указаний здесь мало; как бы мой руководитель ни был опытен, но главное все-таки я должен приобрести сам; оперировать твердо
и уверенно может только
тот, кто имеет навык,
а как получить этот навык, если предварительно не оперировать, — хотя бы рукою нетвердою
и неуверенною?
Научиться интубировать было необходимо; между
тем все указания
и объяснения нисколько мне не помогали,
а мои предшествовавшие упражнения на фантоме
и трупе оказывались очень мало приложимыми.
Между
тем некоторым из оперированных зоб доставлял очень незначительные неудобства,
и операция была предпринята почти лишь с косметическою целью;
а результат — идиотизм…
«Читая эти два описания, — говорит профессор В.
А. Манассеин, — не знаешь, чему более дивиться:
тому ли хладнокровию, с которым экспериментатор дает сифилису развиться порезче для большей ясности картины
и «чтобы показать больного большему числу врачей», или же
той начальнической логике, в силу которой подчиненного можно подвергнуть тяжкой, иногда смертельной болезни, даже не спросив его согласия.
Я впрыскиваю больному под кожу раствор апоморфина, — он циркулирует по всему телу индифферентно,
а соприкасаясь с рвотным центром, возбуждает его; у меня даже намека нет на понимание
того, какие химические особенности определенных нервных клеток
и апоморфина обусловливают это взаимоотношение.
Я не имею даже отдаленного представления о типических процессах, общих всем человеческим организмам;
а между
тем каждый больной предстает передо мною во всем богатстве
и разнообразии своих индивидуальных особенностей
и отклонений от средней нормы.
И я ночи напролет расхаживал по комнате, обдумывая
и сопоставляя эти данные,
и ни к чему определенному не мог прийти; если же я, наконец,
и ставил диагноз,
то меня все-таки все время грызла неотгонимая мысль: «
А если моя догадка не верна?
Одним из наичаще рекомендуемых средств против чахотки является креозот
и его производные;
а между
тем все громче раздаются голоса, заявляющие, что креозот нисколько не помогает против чахотки
и что он — только, так сказать, лекарственный ярлык, наклеиваемый на чахоточного.
«Неправда
и то, — продолжает Белль-Тайлор, — что будто бы через вивисекцию Кох нашел средство от чахотки; напротив, его прививания причиняли сперва лихорадку,
а потом смерть». (Речь свою оратор произнес в конце 1893 года, когда почти никто уж
и не защищал коховского туберкулина; но о
том, что путем живосечений
тот же Кох открыл туберкулезную палочку, что путем живосечений создалась вся бактериология, — Белль-Тайлор благоразумно умалчивает.)
Заметка эта случайно попалась мне на глаза; я легко мог ее
и не прочесть,
а между
тем, если бы в будущем нечто подобное произошло со мною,
то мне уже не было бы оправдания: теперь такой случай опубликован… Я должен все знать, все помнить, все уметь, — но разве же это по силам человеку?!
Правда, костные саркомы так редки, что за всю свою практику врач встретит их всего два-три раза; правда, если теперь же взяться за лечение туберкулезного сустава,
то можно надеяться на полное
и прочное излечение его,
а все-таки… лучше подальше от греха; лучше пусть больной отправляется домой
и представится снова тогда, когда уже появятся несомненные наружные признаки…
Это значит, что врачи не нужны,
а их наука никуда не годится? Но ведь есть многое другое, что науке уже понятно
и доступно, во многом врач может оказать существенную помощь. Во многом он
и бессилен, но в чем именно он бессилен, может определить только сам врач,
а не больной; даже
и в этих случаях врач незаменим, хотя бы по одному
тому, что он понимает всю сложность происходящего перед ним болезненного процесса,
а больной
и его окружающие не понимают.
Врач определил у больного брюшной тиф,
а на вскрытии оказалось, что у него была общая бугорчатка, — позор врачам, хотя клинические картины
той и другой болезни часто совершенно тожественны.
Этому я могу помочь, этому нет;
а все они идут ко мне, все одинаково хотят быть здоровыми,
и все одинаково вправе ждать от меня спасения.
И так становятся понятными
те вопли отчаянной тоски
и падения веры в свое дело, которыми полны интимные письма сильнейших представителей науки.
И чем кто из них сильнее,
тем ярче осужден чувствовать свое бессилие.
Медицина есть наука о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так выходило
и по
тому, что мы видели в университетских клиниках. Но в жизни оказывалось, что медицина есть наука о лечении одних лишь богатых
и свободных людей. По отношению ко всем остальным она являлась лишь теоретическою наукою о
том, как можно было бы вылечить их, если бы они были богаты
и свободны;
а то, что за отсутствием последнего приходилось им предлагать на деле, было не чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины.
Ко мне приходит прачка с экземою рук, ломовой извозчик с грыжею, прядильщик с чахоткою; я назначаю им мази, пелоты
и порошки —
и неверным голосом, сам стыдясь комедии, которую разыгрываю, говорю им, что главное условие для выздоровления — это
то, чтобы прачка не мочила себе рук, ломовой извозчик не поднимал тяжестей,
а прядильщик избегал пыльных помещений. Они в ответ вздыхают, благодарят за мази
и порошки
и объясняют, что дела своего бросить не могут, потому что им нужно есть.
Но что же, чем во всем этом может помочь наша медицина? Какая цена ее жалким средствам, которыми она пытается чинить
то, что так глубоко уродуется жизнью?.. Великий человек висит на кресте, его руки
и ноги пробиты гвоздями,
а медицина обмывает кровавые язвы арникой
и кладет на них ароматные припарки.
Все яснее
и неопровержимее для меня становилось одно: медицина не может делать ничего иного, как только указывать на
те условия, при которых единственно возможно здоровье
и излечение людей; но врач, — если он врач,
а не чиновник врачебного дела, — должен прежде всего бороться за устранение
тех условий, которые делают его деятельность бессмысленною
и бесплодною; он должен быть общественным деятелем в самом широком смысле слова, он должен не только указывать, он должен бороться
и искать путей, как провести свои указания в жизнь.
И тем не менее факт все-таки остается фактом: естественный отбор все больше прекращает свое действие, медицина все больше способствует этому,
а взамен не дает ничего, хоть сколько-нибудь заменяющего его.
А между
тем исчезновение отбора сказывается вовсе не в одних только указанных грубых результатах. Последствия этого исчезновения идут гораздо дальше
и глубже.
Не перечисляя всех обусловленных этим несовершенств, укажу на одно из самых существенных: без малого половину всех женских болезней составляют различного рода смещения матки; между
тем многие из этих смещений совсем не имели бы места,
а происшедшие — излечивались бы значительно легче, если бы женщины ходили на четвереньках; даже в качестве временной меры предложенное Марион-Симсом «коленно-локтевое» положение женщины играет в гинекологии
и акушерстве незаменимую роль; некоторые гинекологи признают открытие Марион-Симса даже «поворотным пунктом в истории гинекологии».
На Огненной Земле Дарвин видел с корабля женщину, кормившую грудью ребенка; она подошла к судну
и оставалась на месте единственно из любопытства,
а между
тем мокрый снег, падая, таял на ее голой груди
и на теле ее голого малютки.
На
той же Огненной Земле Дарвин
и его спутники, хорошо укутанные, жались к пылавшему костру
и все-таки зябли,
а голые дикари, сидя поодаль от костра, обливались потом.
А между
тем несомненно, что ходом общественного развития этот последний все больше обрекается на уничтожение,
и, по крайней мере в близком будущем, не предвидится условий для его процветания.
А между
тем, носи у женщины сама стыдливость другой характер, —
и не было бы этой дикой ломки
и вызванной ею опустошенности. В Петербурге я был однажды приглашен к заболевшей курсистке. Все симптомы говорили за брюшной тиф; селезенку еще можно было прощупать сквозь рубашку, но, чтоб увидеть розеолы, необходимо было обнажить живот. Я на мгновение замялся, — мне до сих пор тяжело
и неловко предъявлять такие требования.
В Бразилии Уоллес нашел в одной избушке совершенно обнаженных женщин, нимало не смущавшихся этим обстоятельством;
а между
тем у одной из них была «сая», т. е. род юбки, которую она иногда надевала;
и тогда, по словам Уоллеса, она смущалась почти так же, как цивилизованная женщина, которую мы застали бы без юбки.
Бесполезно гадать, где
и на чем установятся в будущем пределы стыдливости; но в одном нельзя сомневаться, — что люди все с большей серьезностью
и уважением станут относиться к природе
и ее законам,
а вместе с этим перестанут краснеть за
то, что у них есть тело
и что это тело живет по законам, указанным природою.
И она хватала мои руки, чтобы целовать их. Екатерина Александровна, улыбаясь своими славными сумрачными глазами, горячо пожимала мне руку обеими руками.
А я — я смотрел в глаза обеих женщин, сиявшие такою восторженною признательностью,
и мне казалось, что я еще вижу в них исчезающий отблеск
той ненависти, с которою глаза эти смотрели на меня три дня назад.
Они ушли. Я взялся за прерванное их приходом чтение.
И вдруг меня поразило, как равнодушен я остался ко всем их благодарностям; как будто над душою пронесся докучный вихрь слов, пустых, как шелуха,
и ни одного из них не осталось в душе.
А я-то раньше воображал, что подобные минуты — «награда», что это — «светлые лучи» в темной
и тяжелой жизни врача!.. Какие же это светлые лучи? За
тот же самый труд, за
то же горячее желание спасти мальчика я получил бы одну ненависть, если бы он умер.
Я замечаю, как все больше начинаю привыкать к страданиям больных, как в отношениях с ними руководствуюсь не непосредственным чувством,
а головным сознанием, что держаться следует так-то. Это привыкание дает мне возможность жить
и дышать, не быть постоянно под впечатлением мрачного
и тяжелого; но такое привыкание врача в
то же время возмущает
и пугает меня, — особенно тогда, когда я вижу его обращенным на самого себя.
А вечером в
тот же день я думал: где же найти границу, при которой могли бы жить
и врач,
и больной,
и сумею ли я сам всегда удержаться на этой границе?..
Вы, врачи, находитесь при больных только для
того, чтоб получать ваши гонорары
и делать назначения;
а остальное уж дело самих больных: пусть поправляются, если могут».
Хозяйка, скрывая улыбку, прятала деньги в карман;
а я из ее просторной спальни шел в свою узкую
и темную комнату возле кухни
и садился за переписку, по пятнадцати копеек с листа, какого-то доклада об элеваторах, чтоб заработать денег на плату
той же хозяйке за свою комнату.
Поведение коммерсанта поразило меня
и заставило сильно задуматься; оно было безобразно
и бессмысленно,
а между
тем в основе его лежал именно
тот возвышенный взгляд на врача, который целиком разделял
и я. По мнению коммерсанта, врач должен стыдиться — чего? Что ему нужно есть
и одеваться
и что он требует вознаграждения за свой труд! Врач может весь свой труд отдавать обществу даром, но кто же сами-то эти бескорыстные
и самоотверженные люди, которые считают себя вправе требовать этого от врача?