Все в жизни одинаково ничтожно, жалко и ненужно с точки зрения вечности. Трагедия Прометея, трагедия Гракха, трагедия земляного червя, окруженного муравьями, — все равноценно в своем ничтожестве. Скорбным клочком мутного тумана колеблется над могилою тень похороненного бойца.
Основою же этой бестрагичной гармонии может быть только одно — сила жизни, та сила жизни, которая поборет всякую трагедию, для которой «на свете нет ничего страшного».
В книге своей «О рождении трагедии» молодой Ницше воскресил из греческой старины колоссальные образы двух главных эллинских божеств — Аполлона и Диониса.
Вот почему книга, написанная, казалось бы, на такую узкую, только для специалистов интересную тему — «О рождении эллинской трагедии из духа музыки», — стала книгою, которую должен знать всякий образованный человек.
Этот целебный обман Аполлона спасал для жизни грека гомеровского. Позднейшего, дионисического грека спасала трагедия. В ней взаимодействие дионисовой «истины» и аполлоновой «иллюзии» достигло наибольшей глубины и гармоничности.
Ведь страдания трагического героя иллюстрируют все ту же безотрадную Силенову мудрость; трагедии великих трагиков, Эсхила и Софокла, кончаются гибелью героев и самым, казалось бы, безнадежным отрицанием жизни.
Удивительно глубоко, смело и оригинально Ницше рисует тот сложный душевный процесс, который, по его мнению, переживался эллином при созерцании трагедии.
В хоре трагедии, и особенно в ее музыке (кстати сказать, нам совершенно неизвестной), свободно проявлялась вся безмерность дионисовской скорби, радости и отчаяния.
Перед нами вдруг как будто отдернулась какая-то завеса, мир потемнел, и из мрачных, холодных его глубин зазвучал железный голос судьбы. И вот сейчас, кажется, невидимые трагические хоры в мистическом ужасе зачнут свою песню о жалком бессилии и ничтожестве человека, об его обреченности, о страшных силах, стоящих над жизнью. Но… но трагедия на Элладе еще не родилась.
Но есть одно, что тесно роднит между собою все такие переживания. Это, как уже было указано, «безумствование», «исхождение из себя», экстаз, соединенный с ощущением огромной полноты и силы жизни. А чем вызван этот экстаз — дело второстепенное. В винном ли опьянении, в безумном ли кружении радетельной пляски, в упоении ли черною скорбью трагедии, в молитвенном ли самозабвении отрешившегося от мира аскета — везде равно присутствует Дионис, везде равно несет он человеку таинственное свое вино.
Дионисово вино мы можем здесь понимать в более широком смысле: грозный вихревой экстаз вакханок вызван в трагедии не «влагою, рожденной виноградом». Тиресий определенно указывает на ту огромную роль, какую играло это дионисово «вино» в душевной жизни нового эллинства: оно было не просто лишнею радостью в жизни человека, — это необходимо иметь в виду, — оно было основою и предусловием жизни, единственным, что давало силу бессчастному человеку нести жизнь.
Отвращение к себе и к жизни, влечение в «Ничто» одолевается не силою представления, как, по мнению Ницше, в индийском буддизме, и не силою красоты, как, по его же мнению, в эллинской трагедии.
Самое высшее проявление полноты человеческого здоровья и силы Ницше видел в эллинской трагедии. Но лучше, чем на чем-либо ином, можно видеть именно на трагедии, какой сомнительный, противожизненный характер носила эта полнота жизни, сколько внутреннего бессилия и глубокой душевной надломленности было в этом будто бы героическом «пессимизме силы». Скажем прямо: во всей литературе мира мы не знаем ничего столь антигероического, столь нездорового и упадочного, как эллинская трагедия.
Вот почему лучшие трагедии слагаются в кругу немногих домов, например, Эдипа, Ореста, Мелеагра и всех других, которым пришлось либо перенести, либо совершить ужасное.
Страдание составляет основное требование трагедии. «Это не годится для трагедии, потому что здесь нет страдания (apathes gar)», — говорит Аристотель. Чем страдания ужаснее, чем меньше надежды выбиться из них, тем для трагедии лучше.
Чтоб такою безнадежностью обставить устремления воли, как это делала трагедия, она должна была откапывать в мифологии, как указывает Аристотель, определенные семейства, отмеченные совершенно неправдоподобною обреченностью.
И вот трагедия «обрабатывает» мифы, делает еще более жестокими и безысходными условия, в которых действует мифический герой, запирает для его воли все выходы.
И вполне понятно, почему трагедия питала такую любовь к героическим образам, любовь, обманчиво говорящую о героическом будто бы характере самой трагедии.
Всего более чуждо эллинской трагедии активное, героическое настроение, возвеличение борющейся человеческой воли, — в победе ли ее или в поражении, — все равно. Типичнейший и любимейший герой трагедии — страдалец-Эдип.
Но «лучезарному венцу пассивности», лежащему на голове Эдипа, Ницше противопоставляет «венец активности», сияющий на челе эсхиловского Прометея. В «Скованном Прометее» он видит прославление дерзкой, несокрушимой человеческой воли, смело идущей даже против божества. Основную мысль трагедии Ницше выражает в известном обращении к Зевсу Прометея гетевского...
От этой второй трагедии до нас дошли только скудные отрывки, но они говорят с несомненною очевидностью, что трагедия кончалась полным поражением Прометея — не наружным поражением, а поражением внутренним, художественным изобличением неправоты.
В этом смиренном признании человеческого бессилия, в обычном для трагедии обличении «гордости» и заключалась основная мысль всего произведения в целом, а никак не в прославлении безудержно дерзающей, могучей человеческой воли.
И вот Эсхил пишет свою трагедию «Персы». Действие происходит в Персии. Хор персидских старцев ждет известий о результатах войны; Атосса — мать Ксеркса и вдова Дария — рассказывает свой зловещий сон. Является вестник и сообщает о разгроме персидского флота. Слезы, вопли, стенания. Атосса вызывает тень покойного своего мужа, царя Дария. Тень предсказывает гибель сухопутных персидских сил и объявляет, что персы несут кару за гордость, за то, что пренебрегли наличным счастием в погоне за далеким.
Геродот рассказывает: глядя на трагедию, все зрители заливались слезами и… приговорили Фриниха к штрафу в тысячу драхм за то, что он напомнил им об их горе.
В эллинской трагедии Дионис на деле осуществлял ту однобокую, враждебную жизни теорию искусства, которую в XIX веке воскресил ненавистник живой жизни Шопенгауэр: искусство должно вырывать человека из бесконечного потока «желания», освобождать от назойливого напора воли и повергать душу в чистое, ничем не нарушимое, безвольное созерцание.
Однако случалось иногда, что и трагедия спускалась со своих высот и снисходила до горестей живой человеческой жизни. Но и в этом случае она оставалась верна себе.
И в это-то время Софокл ставит на сцену своего «Эдипа-царя». Трагедия разыгрывается на фоне моровой язвы, посетившей город Эдипа Фивы. С глубоким волнением должен был слушать зритель рыдания хора, вызванные скорбью, столь близкою и ему самому.
Трагедия и не скрывала, что говорит о горе, которым в эту минуту болели все: молитва хора в первую очередь обращена к «золотой дочери тучегонителя» Афине, а она была покровительницей именно города Афин, а не эдиповых Фив. Естественно, что зритель при таких обстоятельствах ждал от трагедии не эстетического наслаждения, а чего-то более для него важного — живого утешения в скорби, того или другого разрешения давившего всех ужаса.
Уж не назначен ли я ею в сочинители мещанских трагедий и семейных романов — или в сотрудники поставщику повестей, например, для «Библиотеки для чтения»?..
К личному же характеру дела, к трагедии его, равно как и к личностям участвующих лиц, начиная с подсудимого, он относился довольно безразлично и отвлеченно, как, впрочем, может быть, и следовало.
Потом я запел: «Не белы снеги» и свел на известный в то время романс: «Я жду тебя, когда зефир игривый»; потом я начал громко читать обращение Ермака к звездам из трагедии Хомякова; попытался было сочинить что-нибудь в чувствительном роде, придумал даже строчку, которой должно было заканчиваться все стихотворение: «О, Зинаида!
За Лизою ходила Настя; она была постарше, но столь же ветрена, как и ее барышня. Лиза очень любила ее, открывала ей все свои тайны, вместе с нею обдумывала свои затеи; словом, Настя была в селе Прилучине лицом гораздо более значительным, нежели любая наперсница во французской трагедии.
Он разработал стратегии запоминания, которые помогали ему в его профессии, и добился значительного успеха, но настоящего прорыва он сумел достичь лишь тогда, когда в его жизни произошла трагедия…
ТРАГЕ́ДИЯ, -и, ж.1. Драматическое произведение, в основе которого лежит непримиримый жизненный конфликт, острое столкновение характеров и страстей, оканчивающееся чаще всего гибелью героя. Трагедии Шекспира. Трагедия Расина «Федра». (Малый академический словарь, МАС)
ТРАГЕ́ДИЯ, -и, ж.1. Драматическое произведение, в основе которого лежит непримиримый жизненный конфликт, острое столкновение характеров и страстей, оканчивающееся чаще всего гибелью героя. Трагедии Шекспира. Трагедия Расина «Федра».
Он разработал стратегии запоминания, которые помогали ему в его профессии, и добился значительного успеха, но настоящего прорыва он сумел достичь лишь тогда, когда в его жизни произошла трагедия…
В конце концов, устав от её приставаний, обмолвилась, что переживаю личную трагедию, гибель жениха, очень достойного человека…
Когда происходят страшные трагедии, поиск виновных помогает избавиться от чувства бессилия.