Неточные совпадения
Когда мы подросли, с нами стали
читать обычные молитвы: на сон грядущий, «Отче наш», «Царю небесный». Но отвлеченность этих молитв мне не нравилась. Когда нам
было предоставлено молиться без постороннего руководства, я перешел к прежней детской молитве, но ввел в нее много новых, более практических пунктов: чтоб разбойники не напали на наш дом, чтоб не болел живот, когда съешь много яблок. Теперь вошел еще один пункт, такой...
Когда мне
было лет одиннадцать-двенадцать, жизненное мое призвание определилось для меня с полной точностью. Я
прочел роман «Морской волк», — кажется, Купера, — несколько романов Жюля Верна и бесповоротно убедился, что я рожден для моря и морской службы. К тому же я случайно увидел на улице кадета морского корпуса. Мне очень понравилась его стройная фигура в черной шинели с бело-золотыми погонами и особенно — бескозырная шапка с ленточками.
Когда я
был в приготовительном! классе, я в первый раз
прочел Майн-Рида, «Охотники за черепами». И каждый день за обедом в течение одной или двух недель я подробно рассказывал папе содержание романа, — рассказывал с великим одушевлением. А папа слушал с таким же одушевлением, с интересом расспрашивал, — мне казалось, что и для него ничего не могло
быть интереснее многотрудной охоты моих героев за скальпами. И только теперь я понимаю, — конечно, папа хотел приучить меня рассказывать прочитанное.
Это
была драма Алексея Толстого «Посадник». По воскресеньям у нас собирались «большие», происходили чтения. Председатель губернской земской управы Д. П. Докудовский, лысый человек с круглой бородой и умными насмешливыми глазами, прекрасный чтец, привез и
прочел эту драму. Папа
был в восторге. Весь душевный строй посадника действительно глубоко совпадал с его собственным душевным строем. Он раздобыл у Докудовского книжку и привез, чтоб
прочесть драму нам.
Она
была даровитая девушка, выучилась у нас говорить по-немецки,
читать и писать.
Года через два-три, когда я
прочел Писарева, я
был преисполнен глубокого презрения к Пушкину за его увлечение дамскими ножками. Но я вспоминал волнующие в своей красоте пушкинские звуки, оглашавшие наш актовый зал, — и мне смутно начинало казаться в душе, что все-таки чего-то мы с Писаревым тут недооцениваем, несмотря на все превосходство нашего миросозерцания над образом мыслей Пушкина.
Когда я
был в пятом классе, папа предложил мне
прочесть вместе с ним немецкую книгу «Richard Lowenherz» — переложение романа «Айвенго» Вальтер-Скотта.
Я вполне
был убежден, — папа
читает со мною потому, что и ему самому все это
было ужасно интересно. А теперь я думаю: сколько своего времени он отдавал мне, — и как незаметно, так что я даже не мог к нему чувствовать за это благодарности!
Мне счастье
было: у нас много
было хороших книг своих, их не нужно
было на две недели брать из библиотеки и спешить
прочесть, они всегда
были под рукою.
Постоянно
были у меня на столе — тоже кем-то подаренные папе — издания Гербеля: «Русские поэты в биографиях и образцах», «Немецкие поэты», «Английские поэты» — три увесистых тома. Откроешь наудачу и
читаешь, — сегодня Баратынского или Клюшникова, завтра Ленау или Аду Кристен, там — Теннисона или Крабба. Незаметно, камешек за камешком, клалось знакомство с широкой литературой.
Увлечение мое морской стихией в то время давно уже кончилось. Определилась моя большая способность к языкам. Папа говорил, что можно бы мне поступить на факультет восточных языков, оттуда широкая дорога в дипломаты на Востоке. Люба только что
прочла «Фрегат Палладу» Гончарова. Мы говорили о красотах Востока, я приглашал их к себе в гости на Цейлон или в Сингапур, когда
буду там консулом. Или нет, я
буду не консулом, а доктором и
буду лечить Наташу. — Наташа, покажите язык!
Однажды зимою мама собрала в деревенскую залу работниц, кухарку, Герасима, поручила им чистить мак. Они чистили, а мама им
читала евангелие, а потом
напоила чаем. Бабы очень интересовались, расспрашивали маму; Герасим все время молчал, а наутро сказал бабам...
— Кабы барыня вам всегда по побасенке
читала да чаем
поила, я бы каждый день готов мак чистить.
Эта Катя
была даровитая девушка, она у нас выучилась
читать, писать и выучилась свободно говорить по-немецки.
Было не до того, чтоб уроки учить. Передо мною распахнулась широкая, завлекающая область, и я ушел в не всею душою, — область умственных наслаждений. Для меня этот переворот связан в воспоминаниях с Боклем. У папы в библиотеке стояла «История цивилизации в Англии» Бокля. По имени я его хорошо знал. Это имя обозначало нас самого умного, глубокомысленного и трудпонимаемого писателя.
Читать его могут только очень умные люди. Генерал у Некрасова говорит в балете поэту...
И главное
было: я убедился, что уже могу
читать серьезные, умные книги.
Эти самостоятельные занятия настолько
были нужнее, настолько завлекательнее, чем гимназическая труха, что я только самое необходимое время стал отдавать официальной науке. И все вечера
читал.
Позже, когда я
прочел Льюиса, я понял, что Мерцалов просто излагал Льюиса, но тогда у всех нас
было впечатление, что Мерцалов до всего этого дошел своим умом, что сам изучил всех этих Спиноз и Гегелей.
Она взволнованно и радостно пошла со мною в кабинет к папе. Я
прочел стихи папе. Оба
были в восторге. Папа умиленно сказал...
Мне
было уже лет двадцать пять, а может
быть, и больше, когда в одном чеховском рассказе я
прочел слова о бездарных домах, которые строил какой-то архитектор в провинциальном городе.
Письмо
было незапечатанное. Я пришел домой, рассказал о предложении,
прочел письмо...
У нас
были на немецком языке сочинения Теодора Кернера и Шиллера, маленького формата, в тисненых коленкоровых переплетах, — их папа привез из своего путешествия за границу. Я много теперь стал
читать их, особенно Кернера, много переводил его на русский язык. Мне близка
была та восторженная, робкая юношеская любовь, какая светилась в его стихах.
Прочел я это в «Русских поэтах» Гербеля. Песнь Риццио из поэмы Нестора Кукольника «Мария Стюарт». Я
пел эту песню, — и
была моя молодая царица с наружностью Кати, с червонно-золотыми волосами под короной, и я вставал, снимал шляпу с длинным страусовым пером и низко кланялся.
Соображения мои
были такие: теперь им совестно, что у них такие плохие стихи, они внимательно
будут читать присылаемые стихи, чтоб найти хорошие, — значит, и мои стихи
прочтут и, конечно, напечатают. Помню, я испытывал даже чувство некоторого снисхождения к «Делу» и сознание, что оказываю им одолжение.
Каждую субботу вечером мы
читали проповеди Иннокентия, архиепископа херсонского и таврического.
Был такой знаменитый духовный оратор. Помню несчетное количество томов его произведений — небольшие томики в зеленых переплетах. Суббота. Вернулись от всенощной, вечер свободный, завтра праздник. Играем, бегаем, возимся. Вдруг мама...
Нарыжный-Приходько очень много
читал, много делал разных выписок. В каморке его всегда горою
были навалены книги самого разного содержания. Парень
был очень добродушный и уютный, всегда носился с каким-нибудь проектом. Сейчас он мечтал устроить в родном своем Новгород-Северске городскую общедоступную библиотеку.
— А почему необходимо? А вот почему. Шелгунов в своих воспоминаниях… Да! Вот и в «Отечественных записках» за 1873 год… Так вот: верят, что могучею силою обладает печатное слово… Могучею, да! Как это там сказано? Забыл. Погодите, я вам как-нибудь
прочту, у меня выписка
есть.
Соколов сильно
пил.
Был он одинокий, холостой и жил в комнате, которую ему отвел в своей квартире его младший брат, географ А. Ф. Соколов: он имел казенную квартиру в здании Историко-филологического института, рядом с университетом. Однажды предстоял экзамен в Историко-филологическом институте (Ф. Ф. Соколов
читал и там древнюю историю). Все собрались. Соколова нет. Инспектор послал к нему на квартиру служителя. Соколов ему приказал...
Это угнетало всего больше. Меня приводило в отчаяние, что я никак не могу выработать себе твердых, прочных убеждений. Все обдумал, все обосновал; услышишь или
прочтешь новое возражение, — и взгляды опять начинают колебаться. Раздражала и томила — трудно мне это выразить — никчемность какая-то моих мыслей. Я к ним приходил после долгих размышлений, а потом сам удивлялся, на что мне это нужно
было?
Падала вера в умственные свои силы и способности, рядом с этим падала вера в жизнь, в счастье. В душе
было темно. Настойчиво приходила мысль о самоубийстве. Я засиживался до поздней ночи,
читал и перечитывал «Фауста», Гейне, Байрона. Росло в душе напыщенное кокетливо любующееся собою разочарование. Я смотрелся в зеркало и с удовольствием видел в нем похудевшее, бледное лицо с угрюмою складкою у края губ. И писал в дневнике, наслаждаясь поэтичностью и силою высказываемых чувств...
Лекции я посещал усердно. Ходил в Публичную библиотеку и там
читал книги, рекомендованные профессорами, — особенно по русской литературе: я хотел специализироваться в ней. По вечерам, когда Миша ложился спать, я садился за свой стол, курил папиросу за папиросой и в густо накуренной комнате сочинял стихи,
читал по-немецки «Фауста» и Гейне и вообще то, что
было для себя.
Гаврила Иванович безумно любил Зиночку, и она так же любила его. Мать же жила как-то в стороне. Кабинет Зиночки (у нее
был свой кабинет) примыкал к кабинету Гаврилы Ивановича, Зиночка постоянно сидела у отца, спорила с ним, обменивалась впечатлениями, они вместе
читали. А Анна Тимофеевна неизменно сидела в гостиной, болтала с великосветскими гостями и раскладывала пасьянс.
— Но только мне такая фамилия совершенно не понравилась, — что за шутовство? К чему это? Шутки вполне неуместные. Взял и переделал в паспорте букву ерь в ер, и получилось — Карас. Раз в газете
прочел, что
есть где-то такой немецкий посланник, — фон Карас. И вот — вроде как бы теперь родственник немецкого посланника! Хе-хе!
Он
был полон восторженного и бескорыстного уважения к науке и знанию, — уважения самого бескорыстного и платонического, потому что сам решительно ничего не
читал, кроме уличной газетки «Петербургский листок», Он старался почаще залучать нас к себе, старался ближе сойтись.
Помчался в контору изданий Германа Гоппе, на Большую Садовую. «Модный свет», № 44, от 23 ноября 1885 г. Купил несколько экземпляров. Сейчас же на улице развернул, стал
читать и перечитывать. Стихи
были о Кате Конопацкой.
Покрасневшие руки защипал мороз. Опять и опять перечитывал. Вот. Напечатано. У меня в руках. И совсем так же напечатано вот это самое мое стихотворение (мое!) — и в Москве, и в Туле, и в Сибири, и даже, может
быть, в Париже. И сколько человек его
прочитало! И Катя Конопацкая, может
быть,
прочтет.
Был декабрь месяц, мы с братом собирались ехать на святки домой. Однажды в студенческой читальне просматриваю газету «Неделя». И вдруг в конце, в ответах редакции,
читаю: «Петербург, Васильевский остров. В. В. С-вичу. Просим зайти в редакцию». Это — мне. Месяц назад я послал туда небольшой рассказ из детской жизни под заглавием «Мерзкий мальчишка».
Недели через три, уже по возвращении в Петербург, в ответах редакция
прочел: рассказы плохи и напечатаны
быть не могут…
Я
был очень доволен своею статью. Собрал к себе товарищей и
прочел. Много спорили.
Был, между прочим, и Печерников. На следующий день он мне сказал в университете, что передал содержание моего реферата своему сожителю по комнате, студенту-леснику Кузнецову, — тот на него напал так, что не дал спать до трех часов ночи.
Я
прочел и изумился: говорил Печерников так хорошо, а тут все
было так серо, так банально!
В нашем кружке студент-лесник Кузнецов
прочел реферат: «Что такое народничество?» Кузнецов раньше
был офицером, ему, рассказывали, предстояла хорошая карьера, но он вышел в отставку и поступил в Лесной институт, очень нуждался и учился.
Замысловский
был седой старичок чиновничьего вида, с небольшой головкой; когда он
читал лекцию, брови его то всползали высоко на лоб, то спускались на самые глаза.
Был он глубоко бездарен, единственным его известным трудом являлась работа справочного характера — учебный атлас по русской истории. На лекциях его сидело всего по пять-шесть человек.
Хорошо одетый, очень невысокий и худой молодой человек, с узким бледным лицом и странно-густою окладистою каштанового бородкою; черные колючие глаза; длинными, неврастеническими пальцами постоянно подкручивает усы.
Был он курсом старше меня, тоже на филологическом факультете. Знаком я с ним не
был. На него все потихоньку указывали: уже известный поэт, печатается в лучших журналах. Дмитрий Мережковский. Я и сам
читал в журналах его стихи. Нравились.
В буфете я старался сесть поближе к месту, где он
пил чай, притворялся, что
читаю книгу, и с тайною враждою и завистью слушал, как он говорил о Плещееве, Надсоне и даже самом Михайловском как о личных знакомых.
Сидел развалившись, широко облокачиваясь на стол, и когда
был один, всегда
читал книгу.
Читал он с внешней стороны очень неблестяще-монотонно, сухо, и слушателей у него
было всего пятнадцать-двадцать человек.
Когда
была дождливая погода, я им дома
читал Гаршина, Глеба Успенского, Надсона и Минского. Между прочим,
прочел и свой доклад о Дон-Кихоте, которым
было положено начало нашему петербургскому студенческому кружку. Все слушатели и слушательницы
были в восторге и, конечно, вполне согласились со мною в понимании типа Дон-Кихота.
Я уже говорил, — мы
были в связи с некоторыми другими кружками и обменивались с ними докладами. Делали это так: докладчик и его „официальный оппонент“, заранее ознакомившийся с докладом, являлись в другой кружок и там
читали доклад и клали начало беседе. У Говорухина
был спой кружок. Однажды он привел к нам из этого кружка докладчика.
Был это юный первокурсник-студент юридического факультета, с молодою и мягкою, круглою бородкою, со взглядом исподлобья. Фамилия его
была Генералов.
Пришлось ввести себе в бюджет новую расходную статью, — по пятачку в день на кружку пива: номер газеты стоил пятак, а в портерной за тот же пятак можно
было читать все газеты и еженедельные журналы, и в придачу — кружка пива.
Семевский
был уже удален из университета. Русскую историю
читал образцово-бездарный Е. Е. Замысловский, новую — блестящий Н. И. Кареев; однако за внешним блеском его лекции угнетала внутренняя их пресность и водянистость. И меня Кареев совсем не привлекал.
Было все равно. Я взял тему для кандидатской диссертации у Замысловского — «Известия Татищева, относящиеся к четырнадцатому веку».