Увлечение мое морской стихией в то время давно уже кончилось. Определилась моя большая способность к языкам.
Папа говорил, что можно бы мне поступить на факультет восточных языков, оттуда широкая дорога в дипломаты на Востоке. Люба только что прочла «Фрегат Палладу» Гончарова. Мы говорили о красотах Востока, я приглашал их к себе в гости на Цейлон или в Сингапур, когда буду там консулом. Или нет, я буду не консулом, а доктором и буду лечить Наташу. — Наташа, покажите язык!
Неточные совпадения
Те ахнули, низко поклонились отцу и стали извиняться. И проводили его для безопасности до самого дома.
Папа, смеясь,
говаривал...
Папа, — взрослый человек, доктор, отец большой семьи, — перед тем, как ехать на практику, приходил к дедушке и почтительно
говорил...
Наедались. Потом, с оскоминой на зубах, с бурчащими животами, шли к маме каяться. Геня протестовал, возмущался,
говорил, что не надо, никто не узнает. Никто? А бог?.. Мы только потому и шли на грех, что знали, — его можно будет загладить раскаянием. «Раскаяние — половина исправления». Это всегда
говорили и
папа и мама. И мы виновато каялись, и мама грустно
говорила, что это очень нехорошо, а мы сокрушенно вздыхали, морщились и глотали касторку. Геня же, чтоб оправдать хоть себя, сконфуженно
говорил...
Мне это казалось унизительным, у нас было лучше: мы целовали родителей в губы,
говорили „ты“, „
папа“, „мама“.
Ух, как помню я свою красную от мороза, перепачканную чернилами руку, — как она беспомощно торчала в воздухе, как дрогнула и сконфуженно опустилась. Катерина Сергеевна
поговорила минутки две, попросила передать ее поклон
папе и маме и, все не вынимая рук из муфты, кивнула мне на прощанье головой.
—
Папа, мне с тобой нужно очень серьезно
поговорить.
Не видать мне больше картошки. Ну, да не беда! Хорошо!..
Папа читал строго, веско, с проникновенностью, — вот так он всегда и сам
говорил нам такое. И сливался
папа с посадником, и я не мог себе представить, чтоб посадник выглядел иначе, чем
папа. Над душою вставало что-то большое, требовательное и трудное, но подчиняться ему казалось радостным.
Папа страшно возмущался,
говорил о том, как это тормозит работу Лорис-Меликова, как это на руку темным силам, с Катковым во главе, которые отговаривают царя от либеральных реформ.
Было не до того, чтоб уроки учить. Передо мною распахнулась широкая, завлекающая область, и я ушел в не всею душою, — область умственных наслаждений. Для меня этот переворот связан в воспоминаниях с Боклем. У
папы в библиотеке стояла «История цивилизации в Англии» Бокля. По имени я его хорошо знал. Это имя обозначало нас самого умного, глубокомысленного и трудпонимаемого писателя. Читать его могут только очень умные люди. Генерал у Некрасова
говорит в балете поэту...
О Тютчеве никогда никто не
говорил, а о Фете
говорили только как об образце пустого, бессодержательного поэта и повторяли эпиграмму, что-то вроде: «Фет, Фет, ума у тебя нет!» В журнале «Русская речь», который
папа выписывал, печатались исторические романы Шардина из времен Екатерины II, Павла и др.
Вечером, уже после ужина, я сидел у себя в комнат Вдруг дверь стремительно раскрылась, и вошел
папа. Никогда я его таким не видел: он превосходно владел собою в самом сильном гневе
говорил спокойно и сдержанно. Но тут он шатался от бешенства, глаза горели, грудь тяжело дышала.
Папа долго сидел у меня,
говорил мягко и задушевно.
Папа с насмешкой в глазах поглядывал на них и хоть ничего не
говорил, но мне было неловко.
Я упрекал
папу, что он неправильно вел и ведет воспитание детей; что он воспитывал нас исключительно в правилах личной морали, — будь честен, не воруй, не развратничай; граждан он не считал нужным в нас воспитывать; не считал даже нужным раскрывать нам глаза на основное зло всей современной нашей жизни — самодержавие; что воспитывал в нас пай-мальчиков; что это антиморально
говорить; „Сначала получи диплом, а потом делай то, что считаешь себя обязанным делать“: в каждый момент человек обязан действовать так, как ему приказывает совесть, — пусть бы даже он сам десять лет спустя признал свои действия ошибочными.
Папа слушал с грустным изумлением и очень серьезно; молчал и внимательно глядел на меня. Потом стал
говорить умно и веско.
Папа очень сочувственно относился к моему намерению. С радостью
говорил, как мне будет полезна для занятий химией домашняя его лаборатория, как я смогу работать на каникулах под его руководством в Туле, сколько он мне сможет доставлять больных для наблюдения. Он надеялся, что я пойду по научной дороге, стану профессором. К писательским моим попыткам он был глубоко равнодушен и смотрел на них как на занятие пустяковое.
Девочки, в особенности Катенька, с радостными, восторженными лицами смотрят в окно на стройную фигуру садящегося в экипаж Володи,
папа говорит: «Дай бог, дай бог», — а бабушка, тоже притащившаяся к окну, со слезами на глазах, крестит Володю до тех пор, пока фаэтон не скрывается за углом переулка, и шепчет что-то.
Несмотря на то, что папа хотел приехать с женою в Москву только после нового года, он приехал в октябре, осенью, в то время, когда была еще отличная езда с собаками.
Папа говорил, что он изменил свое намерение, потому что дело его в сенате должно было слушаться; но Мими рассказывала, что Авдотья Васильевна в деревне так скучала, так часто говорила про Москву и так притворялась нездоровою, что папа решился исполнить ее желание.
Неточные совпадения
В 768 году Амвросий Оперт, монах бенедиктинский, посылая толкование свое на Апокалипсис к
папе Стефану III и прося дозволения о продолжении своего труда и о издании его в свет,
говорит, что он первый из писателей просит такового дозволения.
Папа сидел со мной рядом и ничего не
говорил; я же захлебывался от слез, и что-то так давило мне в горле, что я боялся задохнуться… Выехав на большую дорогу, мы увидали белый платок, которым кто-то махал с балкона. Я стал махать своим, и это движение немного успокоило меня. Я продолжал плакать, и мысль, что слезы мои доказывают мою чувствительность, доставляла мне удовольствие и отраду.
Войдя в кабинет с записками в руке и с приготовленной речью в голове, он намеревался красноречиво изложить перед
папа все несправедливости, претерпенные им в нашем доме; но когда он начал
говорить тем же трогательным голосом и с теми же чувствительными интонациями, с которыми он обыкновенно диктовал нам, его красноречие подействовало сильнее всего на него самого; так что, дойдя до того места, в котором он
говорил: «как ни грустно мне будет расстаться с детьми», он совсем сбился, голос его задрожал, и он принужден был достать из кармана клетчатый платок.
— Что это он
говорит? — спросил
папа, пристально и строго рассматривая его. — Я ничего не понимаю.
Несмотря на увещания
папа и Володи, который с удивительным молодечеством
говорил, что это ничего и что он очень любит, когда лошадь несет, бедняжка maman продолжала твердить, что она все гулянье будет мучиться.