Неточные совпадения
И вместе с
тем была у мамы как будто большая любовь к
жизни (у папы ее совсем не было) и способность видеть в будущем все лучшее (тоже не было у папы). И еще одну мелочь ярко помню о маме: ела она удивительно вкусно. Когда мы скоромничали, а она ела постное, нам наше скоромное казалось невкусным, — с таким заражающим аппетитом она ела свои щи с грибами и черную кашу с коричневым хрустящим луком, поджаренным на постном масле.
Мама, как узнала, пришла в ужас: да что же это! Ведь этак и убить могут ребенка или изуродовать на всю
жизнь! Мне было приказано ходить в гимназию с двоюродным моим братом Генею, который в
то время жил у нас. Он был уже во втором классе гимназии. Если почему-нибудь ему нельзя было идти со мной,
то до Киевской улицы (она врагу моему уже была не по дороге) меня провожал дворник. Мальчишка издалека следил за мною ненавидящими глазами, — как меня тяготила и удивляла эта ненависть! — но не подходил.
Жизнь шла — во многом очень отличная от
той, какая была у нас дома.
С удивлением вспоминаю я этот год моей
жизни. Он весь заполнен образом прелестной синеглазой девочки с каштановыми волосами. Образ этот постоянно стоял перед моими глазами, освещал душу непрерывною радостью. Но с подлинною, живою Машею я совсем раззнакомился. При встречах мы церемонно раскланивались, церемонно разговаривали, она
то и дело задирала меня, смотрела с насмешкой.
Распрощались. Они ушли. Я жадно стал расспрашивать Юлю про Машу. Юля рассказала: перед
тем как уходить. Маша пришла с Юлею под окно моей комнаты (оно выходило в сад) и молилась на окно и дала клятву, что никогда, во всю свою
жизнь, не забудет меня и всегда будет меня любить. А когда мы все уже стояли в передней, Маша выбежала с Юлею на улицу, и Маша поцеловала наш дом. Юля отметила это место карандашиком.
2 марта мы узнали, что царь убит в Петербурге бомбой. Все большие события, и радостные и печальные, на гимназической нашей
жизни прежде всего отзывались
тем, что вместо уроков, нас вели на благодарственный молебен или на панихиду и потом отпускали по домам. Так что нам всегда было удовольствие.
Последние два стиха, когда они уже были написаны, — я сообразил, — не мои, а баснописца Хемницера: он себе сочинил такую эпитафию. Ну что ж! Это ничего. Он так прожил
жизнь, — и я хочу так прожить. Почему же я не имею права этого пожелать? Но утром (было воскресенье) я перечитал стихи, и конец не понравился: как это молиться о
том, чтоб остаться голым! И сейчас же опять в душе заволновалось вдохновение, я зачеркнул последний стих и написал такое окончание...
…Я мог бы всем сказать, что я
Жил честно, целый век трудился,
Своею волею добился
Того, что смерти не боюсь.
Того, что с
жизнью расстаюсь
Без сожаленья, без тревоги,
Простивши всех, —
И с думой лишь о боге.
Есть в парке распутье, я знаю его!
Верхом ли, в златой колеснице,
Она не минует распутья
того,
Моя молодая царица!
На этом распутьи я
жизнь просижу,
Ее да ее поджидая.
Проедет: привстану, глаза опущу,
Почтительно шляпу снимая…
Любовью горячею к братьям
И словом правдивым могуч,
Явился он к нам… и рассеял
Всю
тьму показавшийся луч,
И светом его озаренные,
Узрели мы язвы свои,
Увидели ложь вознесенную,
Увидели царствие
тьмы.
Воздвигнутый силою чудною,
Восстал он за братьев меньших.
Восстал за их
жизнь многотрудную,
Безропотность тихую их…
А между
тем я чувствовал: мысли мои все какие-то непродуманные, неустойчивые, и на них нельзя было строить
жизнь.
Прочь печаль, сомненья, слезы, —
Прояснилось солнце вновь!
Снова — грезы, грезы, грезы,
Снова прежняя любовь!
Га, судьба! В тоске рыдая,
Я молился,
жизнь кляня,
Чтоб опять любовь былая
Воротилась для меня.
Ты смеялась надо мною, —
Проклял я тебя тогда,
И отбил себе я с бою
То, что ты мне отняла.
Ну, смотри же: с прежней лаской
Смотрит взор
тот на меня!
Все исчезло вздорной сказкой, —
Все!.. Ура… Она моя!
Когда какая-нибудь была возможность, я шел в оперу. В
то время опера была для меня не просто эстетическим удовольствием и отдыхом. Это была вторая
жизнь, яркая и углубленная. Состав певцов Петербургской императорской оперы был в
то время исключительный: Мельников, Стравинский, Карякин, Прянишников, Славина, Мравина, Сионицкая; в 1887, кажется, году прибавились Фигнер и Медея Мей, Яковлев, Тартаков.
Все эту мысль одобрили. А я был в восторге. Наконец-то будет
то, без чего студенческой
жизни и представить невозможно, без чего позорно студенту: «студенческий кружок». В спорах будут вырабатываться взгляды, оттачиваться мысль, приобретаться навык говорить и спорить. Сговорились делать так: один из членов кружка пишет реферат, передает его для предварительного ознакомления другому члену кружка, и этот выступает первым, так сказать, «официальным оппонентом», а за ним уже и другие.
Ничего в
жизни не легло у меня на душу таким загрязняющим пятном, как этот проклятый день. Даже не пятном: какая-то глубокая трещина прошла через душу как будто на всю
жизнь. Я слушал оживленные рассказы товарищей о демонстрации, о переговорах с Грессером и препирательствах с ним, о
том, как их переписывали… Им хорошо. Исключат из университета, вышлют. Что ждет их дома? Упреки родителей, брань, крики, выговоры? Как это не страшно! Или — слезы, горе, отчаяние? И на это можно бы идти.
Я упрекал папу, что он неправильно вел и ведет воспитание детей; что он воспитывал нас исключительно в правилах личной морали, — будь честен, не воруй, не развратничай; граждан он не считал нужным в нас воспитывать; не считал даже нужным раскрывать нам глаза на основное зло всей современной нашей
жизни — самодержавие; что воспитывал в нас пай-мальчиков; что это антиморально говорить; „Сначала получи диплом, а потом делай
то, что считаешь себя обязанным делать“: в каждый момент человек обязан действовать так, как ему приказывает совесть, — пусть бы даже он сам десять лет спустя признал свои действия ошибочными.
Зато с девичьей моей командой отношения становились все ближе и горячее. Тесно обсев, они жадно слушали мои рассказы о нашем кружке, о страданиях народа, о великом, неоплатном долге, который лежит на нас перед ним, о
том, что стыдно жить мирною, довольного
жизнью обывателя, когда кругом так много страдании и угнетения. Читал им Надсона, — я его много знал наизусть.
„За что?“ — с безумною тоскою
Меня спросил твой гордый взор,
Когда внезапно над тобою
Постыдной грянул клеветою
Врагов суровый приговор.
За
то, что
жизни их оковы
С себя ты сбросила, кляня.
За
то, за что не любят совы
Сиянья радостного дня,
За
то, что ты с душою чистой
Живешь меж мертвых и слепцов,
За
то, что ты цветок душистый
В венке искусственных цветов!
— Я этого не думаю. Конечно, с уверенностью трудно еще сказать,
тем более, что до сих пор все ваши рассказы взяты из одной сферы — детской
жизни. Но, основываясь на этих рассказах, я все-таки думаю, что вы ошибаетесь.
В общем ведь в большинстве случаев происходит так: центральные лица представляют некоторое обобщение, определенного объекта в
жизни не имеют; лица же второстепенные в подавляющем большинстве являются портретами живых людей, которым, однако, автор приписывает
то, чего эти люди в
жизни не совершали.
Я повел агитацию за расширение
тем собеседований в кружке, за большее внимание к общественности и кипевшей кругом
жизни.
Жить бок о бок с Толстым, постоянно видеть его в интимной, домашней обстановке — не показным, а настоящим, увидеть
то, что так редко удается видеть людям, — что такое великий человек в подлинной своей
жизни.
— Он, профессор Мечников, хочет… исправить природу! Он лучше природы знает, что нам нужно и что не нужно! У китайцев есть слово «шу». Это значит — уважение. Уважение не к кому-нибудь, не за что-нибудь, а просто уважение, — уважение ко всему за все. Уважение вот к этому лопуху у частокола за
то, что он растет, к облачку на небе, к этой грязной с водою в колеях, дороге… Когда, мы, наконец, научимся этому уважению к
жизни?
Я в
то время писал свою книгу о Достоевском и Льве Толстом «Живая
жизнь».
В романе мы видим отражение глубочайшей душевной сущности Толстого, — его непоколебимую веру в
то, что
жизнь по существу своему светла и радостна, что она твердою рукою ведет человека к счастью и гармонии и что человек сам виноват, если не следует ее призывам.
И здесь можно только молча преклонить голову перед праведностью высшего суда: если человек не следует таинственно-радостному зову, звучащему в его душе, если он робко проходит мимо величайших радостей, уготованных ему
жизнью, —
то кто же виноват, что он гибнет в мраке и муках?
Все это интересно в
том смысле, что под конец
жизни Чехов сделал Попытку — пускай неудачную, от которой сам потом отказался, — но все-таки попытку вывести хорошую русскую девушку на революционную дорогу.
Но однажды мне пришлось видеть: вдруг глаза эти загорелись чудесным синим светом, как будто шедшим изнутри глаз, и сам он стал невыразимо красив, Трагедией его писательской
жизни было
то, что он, несмотря на свой огромный талант, был известен только в узком кругу любителей литературы.
— Вы первый, Иван Алексеевич, не станете ничего писать, подлаживаясь к кому бы
то ни было. И это ваша великая заслуга, Подлаживание не будет художественно ценным, и мы его все равно не примем, а если в противовес «Шиповникам» и «Землям» мы создадим центр, куда потянется все живое в литературе, все любящие
жизнь и верящие в будущее,
то этим мы сделаем большое и важное дело.