Неточные совпадения
Случился пожар на Верхне-Дворянской, наискосок от нас,
в мелочной лавке Окорокова. Лавка стояла отдельным домиком. Когда, я прибежал, она вся пылала. Толпился народ.
Толстый лавочник кубарем вертелся вокруг пылающей лавки и только повторял рыдающим голосом, хватаясь за голову...
Это была драма Алексея
Толстого «Посадник». По воскресеньям у нас собирались «большие», происходили чтения. Председатель губернской земской управы Д. П. Докудовский, лысый человек с круглой бородой и умными насмешливыми глазами, прекрасный чтец, привез и прочел эту драму. Папа был
в восторге. Весь душевный строй посадника действительно глубоко совпадал с его собственным душевным строем. Он раздобыл у Докудовского книжку и привез, чтоб прочесть драму нам.
11 ноября были мои именины, и я получил
в подарок от папы и мамы собрание стихотворений Ал.
Толстого, где находилась и драма «Посадник». Красивый том
в коленкоровом переплете цвета какао, с золототисненным факсимиле через всю верхнюю крышку переплета из нижнего левого угла
в верхний правый: «Гр. А. К.
Толстой». И росчерк под подписью тоже золототисненный.
И вдруг странно становилось: этот
толстый неработающий человек
в парусиновом пиджаке, — ему одному принадлежит весь этот простор кругом, эти горы сена и холмы золотистого зерна, и что на него одного работают эти десятки черных от солнца, мускулистых мужчин и женщин.
Или из «Записок охотника», как состязаются певцы и как
в воздухе, наполненном тенями ночи, звучит далекое: «Антропка-а-а!» И много еще. Но не было у нас Льва
Толстого, Гончарова, Достоевского, не было Фета и Тютчева. Их я брал из библиотеки, и они не могли так глубоко вспахать душу, как те писатели, наши.
В просторном кабинете, за широким письменным столом, сгорбившись, сидит
в халате Гермоген Викентьевич, дядя Геша, — очень
толстый, с выпуклыми близорукими глазами.
Во время летних прогулок — на копне сена или на обрыве над речкой Выконкой,
в дождливые дни —
в просторной гостиной, на старинных жестких диванах красного дерева, — я им долгие часы рассказывал или читал, сначала сказки Гоголя и Кота-Мурлыки, «Тараса Бульбу», исторические рассказы Чистякова, потом, позже, — Тургенева,
Толстого, «Мертвые души», Виктора Гюго.
В нашем доме, вот тут
в зале, около пианино, однажды стоял Лев
Толстой. Папа так, между прочим, рассказывал об этом, а я не мог себе представить: вот здесь, где вес мы можем стоять, — и он стоял!
Было так. Папа считался лучшим
в Туле детским врачом. Из Ясной Поляны приехал Лев
Толстой просить папу приехать к больному ребенку. Папа ответил, что у него много больных
в городе и что за город он не ездит.
Толстой настаивал, папа решительно отказывался.
Толстой рассердился, сказал, что папа как врач обязан поехать. Папа ответил, что по закону врачи, живущие
в городе, за город не обязаны ездить. Расстались они враждебно.
Возьмем ли мы серенады средних веков (см. серенаду Дон-Жуана
в драме графа Ал. К.
Толстого «Дон-Жуан»), возьмем ли любовные стихотворения современных поэтов, — везде видно одно и то же: всякий свою деву называет прекраснейшей
в мире.
Орест Миллер не был крупным ученым и
в истории науки имени своего не оставил. Наибольшею известностью пользовалась его книга «Русские писатели после Гоголя», собрание публичных лекций о новых писателях — Тургеневе, Льве
Толстом, Достоевском, Гончарове и т. д., — статей журнально-критического типа. Он был страстным почитателем Достоевского, с большим наклоном к старому, чуждающемуся казенщины славянофильству.
В то время ходила эпиграмма...
— Верно! Молчать, молчать — самое лучшее. Эх! Брошу все, уеду
в деревню к Глебу Успенскому или
Толстому, наймусь
в работники: хоть здоровая жизнь будет… Тяжко
в душе у меня! Так тяжко!
„И
в эту минуту раздался звонкий удар. Лопнула
толстая железная полоса. Посыпались и зазвенели осколки стекол… Над стеклянным сводом оранжереи гордо высилась выпрямившаяся зеленая крона пальмы“.
В столовой сидело несколько подвыпивших,
толстых попов, он пил с ними водку и угощал пирогом с капустой, По уходе их он, смеясь, объяснил товарищу, что клиентуру его составляют преимущественно попы и что ему нужно с ними ладить.
Иссохший, бледный, с фанатически горящими маленькими глазками; большие темные усы, — как будто держит
в зубах
толстую мышь.
Оболенский — философ с наклоном к толстовству, публицист, критик, беллетрист и поэт, заполнявший журнал преимущественно собственными своими произведениями под инициалами и разными псевдонимами; но печатались там и публицистические статьи Льва
Толстого в тех обрывках, которые выходили из цензурной трепалки.
На чтении присутствовали, сколько помню,
В. Я. Брюсов, И. А. и Ю. А. Бунины, Б. К. Зайцев, А. С. Серафимович, Н. Д. Телешов, А. Н.
Толстой, И. С. Шмелев и др. Один из товарищей, впервые увидевший Веру Николаевну, был изумлен безмерно...
Первый портрет — 1877 года, когда ей было двадцать пять лет. Девически-чистое лицо, очень
толстая и длинная коса сбегает по правому плечу вниз. Вышитая мордовская рубашка под черной бархатной безрукавкой. На прекрасном лице — грусть, но грусть светлая, решимость и глубокое удовлетворение. Она нашла дорогу и вся живет революционной работой,
в которую ушла целиком. «Девушка строгого, почти монашеского типа». Так определил ее Глеб. Успенский, как раз
в то время познакомившийся с нею.
Рассказ «Бездна», напечатанный уже после выхода книжки
в той же газете «Курьер», вызвал
в читательской среде бурю яростных нападок и страстных защит; графиня С. А.
Толстая жена Льва
Толстого, напечатала
в газетах негодующее письмо,
в котором протестовала против безнравственности рассказа.
Так ли это было с объективной точки зрения? Может быть, и даже наверное, Лев
Толстой написал бы не так и написал бы гораздо лучше. Но он, Леонид Андреев, — он-то должен был написать именно так и иначе не мог и не должен был написать. Это-то вот бессознательным своим чутьем понимала Александра Михайловна и
в этом-то отношении была таким другом-женою, какого можно пожелать всякому писателю.
Радость, гордость и ужас охватили меня, когда я прочел это письмо. Нетрудно было понять, что тут
в деликатной форме приглашали меня самого: при огромном круге знакомств
Толстых странно им было обращаться за рекомендациями ко мне, совершенно незнакомому им человеку; очевидно, я, как автор «Записок врача», казался им почему-то наиболее подходящим для ухода за больным отцом, Если же даже все это было и не так, то все-таки после этого письма я имел полное право предложить свои услуги.
Жить бок о бок с
Толстым, постоянно видеть его
в интимной, домашней обстановке — не показным, а настоящим, увидеть то, что так редко удается видеть людям, — что такое великий человек
в подлинной своей жизни.
Вот так бы и у нас было: я сделаю назначение, а
Толстой мне: «Да будет вам, мы-то с вами отлично знаем, что никакого пульса нету». Ведь сами же вы
в своих «Записках»…
В течение следующего 1902/3 года,
в Туле, Лев Павлович Никифоров, чудесный старик, добрый знакомый
Толстого, проездом из Ясной Поляны
в Москву несколько раз передавал мне приглашение Льва Николаевича посетить его. Но очень было страшно, и я долго не решался. Наконец
в августе 1903 года набрался духу.
Г. рассказывал про свою беседу
в Туле с одним подгородным мужиком из соседней с Ясною Поляною деревни. «Видывали вы
Толстого?» «Как же, сколько раз». «Ну, что он, каков?» «Ничего. Сурьезный такой старик. Встренешься с ним на дороге, поговорит с тобою, а потом руку этак вытянет ладошкой вперед: „Отойди от меня, я — граф!“»
— Разве можно печататься жене Льва
Толстого! Отдала рукопись
в Румянцевский музей, пусть после моей смерти делают, что хотят.
Большая зала, блестящий паркет, старинные портреты по стенам,
в углу мраморный бюст
Толстого. Длинный стол. Во главе его, на узкой стороне, села Софья Андреевна, справа от нее, у длинной стороны, Лев Николаевич. Прислуживали лакеи
в перчатках. Льву Николаевичу подавались отдельно вегетарианские кушанья.
Он спросил меня, почему я живу
в Туле. Я ответил, что выслан министром внутренних дел из Петербурга.
Толстой вздохнул и с завистью сказал...
Толстой в недоумении пожал плечами.
А я не мог понять, как же этого не может понять имена
Толстой:
в чем же трагедия всех рисуемых им искателей, как не
в том, что они оказываются неспособными жить «
в добре», твердо убедившись умом, что счастье — только
в добре?
Рассказал я этот случай
в наивном предположении, что он особенно будет близок душе
Толстого: ведь он так настойчиво учит, что истинная любовь не знает и не хочет знать о результатах своей деятельности; ведь он с таким умилением пересказывает легенду, как Будда своим телом накормил умирающую от голода тигрицу с детенышами.
Я был
в полном недоумении. Но одно мне стало ясно: если бы
в жизни
Толстой увидел упадочника-индуса, отдающего себя на корм голодной тигрице, — он почувствовал бы
в этом только величайшее поругание жизни, и ему стало бы душно, как
в гробу под землей.
Потом
Толстой заговорил о присланной ему Мечниковым книге «Essai de la philosophie optimiste». [«Этюды оптимизма» (франц.)] С негодованием и насмешкою он говорил о книге, о «невежестве», проявляемом
в ней Мечниковым.
Воротившись домой, пили чай.
В углу залы был большой круглый стол, на нем лампа с очень большим абажуром, — тот уголок не раз был зарисован художниками. Перешли
в этот уголок. Софья Андреевна раскладывала пасьянс… Спутник наш, земец Г., сходил
в прихожую и преподнес
Толстому полный комплект вышедших номеров журнала «Освобождение»,
в то время начавшего издаваться за границей под редакцией П. Б. Струве.
О том, о другом поднималась еще беседа, —
Толстой упорно сводил всякую на необходимость нравственного усовершенствования и любви к людям.
В креслах, вытянув ноги и медленно играя пальцами, сидел сын
Толстого, Лев Львович. Рыжий, с очень маленькой головкой. На скучающем лице его было написано: «Вам это внове, а мне все это уж так надоело! Так надоело!..»
На душе было смутно: отдельные впечатления от
Толстого не складывались
в определенное целое.
Весною 1907 года я возвращался из-за границы и от Варшавы ехал
в одном купе с господином, который оказался М. С. Сухотиным, зятем
Толстого (мужем его дочери Татьяны Львовны).
Я
в то время писал свою книгу о Достоевском и Льве
Толстом «Живая жизнь».
В романе мы видим отражение глубочайшей душевной сущности
Толстого, — его непоколебимую веру
в то, что жизнь по существу своему светла и радостна, что она твердою рукою ведет человека к счастью и гармонии и что человек сам виноват, если не следует ее призывам.
Все очень много возмущались. Но как раз
в это время произошел такой случай. Из Петербурга приехала
В. Н. Фигнер. Она давала
в наши сборники отрывки из своих воспоминаний, и ей захотелось их прочесть специально московским беллетристам. Пригласила она на чтение братьев Буниных, Телешова, Брюсова, Ал.
Толстого, Ив. Шмелева, Бор. Зайцева, меня и др.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… //
В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще
в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто?
толстый этот генерал?»
С своей супругою дородной // Приехал
толстый Пустяков; // Гвоздин, хозяин превосходный, // Владелец нищих мужиков; // Скотинины, чета седая, // С детьми всех возрастов, считая // От тридцати до двух годов; // Уездный франтик Петушков, // Мой брат двоюродный, Буянов, //
В пуху,
в картузе с козырьком // (Как вам, конечно, он знаком), // И отставной советник Флянов, // Тяжелый сплетник, старый плут, // Обжора, взяточник и шут.
— Вот он вас проведет
в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил
в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.)
в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их
в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и
в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя
толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Даже начальство изъяснилось, что это был черт, а не человек: он отыскивал
в колесах, дышлах, [Дышло —
толстая оглобля, прикрепляемая к середине передней оси повозки при парной упряжке.] лошадиных ушах и невесть
в каких местах, куда бы никакому автору не пришло
в мысль забраться и куда позволяется забираться только одним таможенным чиновникам.
Ярб уже успел облобызаться с аглицким псом, с которым, как видно, был знаком уже давно, потому что принял равнодушно
в свою
толстую морду живое лобызанье Азора (так назывался аглицкий пес).