Неточные совпадения
На груди, на плечах и на бедрах я вывел себе красными чернилами буквы М. П. и каждый
день возобновлял их. Товарищи мои
в гимназии все знали, что я влюблен. Один, очень умный, сказал мне, что влюбленный человек обязательно должен читать про
свою возлюбленную стихи. Я не знал, какие нужно. Тогда он мне добыл откуда-то, я их выучил наизусть и таинственно читал иногда Юле. Вот они...
Но от намерения
своего не отказался. От именинного рубля у меня оставалось восемьдесят копеек. Остальные я решил набрать с завтраков. Мама давала нам на завтрак
в гимназии по три копейки
в день. Я стал теперь завтракать на одну копейку, — покупал у гимназической торговки Комарихи пеклеванку, — а две копейки опускал
в копилку.
У меня было три копейки на завтрашний завтрак
в гимназии, — нам каждый
день выдавали на это по три копейки. Пошел домой, достал из
своего стола копейку и дал старику. И уж не посмел заикнуться о
своем и Маши Плещеевой здравии. Старик равнодушно сказал...
— Именно, — мысли неподкупны, целомудренны мечты! Кто на врага
своего не клеветал! Это невеликая заслуга — быть неподкупным и целомудренным на
деле, не клеветать на
своего друга. Будь даже
в мыслях неподкупен, будь целомудрен
в самых
своих тайных мечтах, не клевещи даже на самого твоего жестокого врага, — вот тогда ты, действительно, достоин приблизиться к богу.
Карты считались очень опасным развлечением,
в них дозволялось играть только на святки и на пасху. Зато
в эти праздники мы с упоением дулись с утра до вечера
в «дураки», «
свои козыри» и «мельники». И главное праздничное ощущение
в воспоминании: после длинного предпраздничного поста — приятная, немножко тяжелая сытость от мяса, молока, сдобного хлеба, чисто убранные комнаты, сознание свободы от занятий — и ярая, целыми
днями, карточная игра.
Потом мы решили построить себе курень. Выбрали укромное место
в канаве старого сада, густо заросшее лозняком и черемухой. Расчистили
дно и стенки, устроили стол,
в откосах канавы вырыли сиденья и погреб для припасов, развесили по сучкам
свое оружие. Отсюда мы делали набеги на ляхов, сюда скрывались от их преследования.
Дверь мне отворила мама. Папа уже спал. Я с увлечением стал рассказывать о пьяных учителях, о поджоге Добрыниным
своего дома. Мама слушала холодно и печально,
В чем
дело? Видимо,
в чем-то я проштрафился. Очень мне было знакомо это лицо мамино: это значило, что папа чем-нибудь возмущен до глубины души и с ним предстоит разговор. И мама сказала мне, чем папа возмущен: что я не приехал домой с бала, когда начался пожар.
Тридцать —
в месяц!.. У меня до сих пор деньги бывали только подарочные на именины (по рублю, по два) да еще — что сэкономишь с трех копеек, что нам выдавались каждый
день на завтрак. И вдруг — тридцать
в месяц! За деньги я уроков никогда еще не давал, боялся, — сумею ли, — но преодолел
свою робость и сказал, что согласен. Горбатов написал мне рекомендательное письмо я сказал, чтобы я с ним пошел к генералу сегодня же,
в субботу, вечером.
Возьмем ли мы серенады средних веков (см. серенаду Дон-Жуана
в драме графа Ал. К. Толстого «Дон-Жуан»), возьмем ли любовные стихотворения современных поэтов, — везде видно одно и то же: всякий
свою деву называет прекраснейшей
в мире.
Я возмутился, стал возражать, но он логически и для меня неопровержимо доказал, что по существу
дела мать есть именно это и ничего больше. Но, разумеется, и среди матерей могут встречаться женщины хорошие, вполне достойные любви
своих детей. Но это не лежит
в существе материнства.
Конопацкие купили новый огромный дом на углу Калужской улицы и Красноглазовского переулка, и
в дом этот перевели
свою школу и пансион.
Дело их расширялось и крепло. Помню во втором этаже маленькую первую гостиную, потом вторую, побольше, за нею — огромный зал с блестящим паркетом.
Я был очень доволен
своею статью. Собрал к себе товарищей и прочел. Много спорили. Был, между прочим, и Печерников. На следующий
день он мне сказал
в университете, что передал содержание моего реферата
своему сожителю по комнате, студенту-леснику Кузнецову, — тот на него напал так, что не дал спать до трех часов ночи.
Кто крест однажды будет несть,
Тот распинаем будет вечно;
Но если счастье
в жертве есть,
Он будет счастлив бесконечно.
Награды нет для добрых
дел.
Любовь и скорбь — одно и то же.
Но этой скорбью кто скорбел.
Тому всех благ она дороже.
Какое
дело до себя,
И до других, и до вселенной
Тому, кто следовал, любя.
Куда звал голос сокровенный?
Но кто, боясь за ним идти,
Себя раздумием тревожит, —
Пусть бросит крест
свой средь пути.
Пусть ищет счастья, если может!
А
в таком случае — такая ли уж большая разница между подвигом Желябова и подвигом гаршинского безумца? Что отрицать? Гаршинский безумец — это было народовольчество, всю
свою душу положившее на
дело, столь же бесплодное, как борьба с красным цветком мака. Но что до того?
В дело нет больше веры? Это не важно. Не тревожь себя раздумьем, иди слепо туда, куда зовет голос сокровенный. Иди на жертву и без веры продолжай то
дело, которое предшественники твои делали с бодрою верою Желябовых и… гаршинских безумцев.
Общего языка у нас уже не было. Все его возражения били
в моих глазах мимо основного вопроса. Расстались мы холодно. И во все последующие
дни теплые отношения не налаживались. Папа смотрел грустно и отчужденно. У меня щемило на душе, было его жалко. Но как теперь наладить отношения, я не знал. Отказаться от
своего я не мог.
Позже я узнал, что метальщики уже с 26 февраля ежедневно к 11 часам утра выходили со снарядами на Невский, подкарауливая царя. Встретил я Генералова
в одни из этих напряженных
дней, — когда он, очевидно, возвращался с Невского после бесплодного ожидания проезда царя, и так обычно, как все, шёл обедать
в кухмистерскую, чтобы завтра снова идти на
свою предсмертную прогулку по Невскому.
И страстно, горячо он стал доказывать, что
дело это касалось его одного, что он принимал вернейшие меры, чтоб не заразить никого из тех, кто с ним приходил
в соприкосновение. Я знал: если начну спорить и доказывать, он сумеет вывернуться, сумеет, по-всегдашнему, доказать
свое, нисколько не убеждая. Я прервал его...
Дни и ночи проводил он за работой
в своем кабинете при анатомическом театре.
Давно я не был так несчастен, как
в этот
день, когда увидел
в печати первую
свою большую вещь.
У меня составилось
свое особое мнение о
деле, мне захотелось его высказать. До той поры мне ни разу еще не приходилось выступать публично. Попросил председателя записать меня. Очень волновался
в ожидании выступления. Больше всего боялся: вдруг забуду, что хотел сказать!
Студенты, наиболее обратившие на себя внимание профессора
своими знаниями и любовью к
делу, приглашались им на семестр
в свою клинику
в качестве суб-ассистентов.
А
в голове роились образы и властно требовали воплощения: врач «без дороги», не могущий довольствоваться
своею непосредственною врачебного работою, наркотизирующийся ею, чтобы заглушить неудовлетворимую потребность
в настоящем, широком
деле; хорошая, ищущая русская девушка; работа врача на холере и гибель от стихийного взрыва недоверия некультурной массы к интеллигенции, идущей к ней на помощь.
Теперь приехал он по
своим делам в Петербург и кстати посетил редакцию «
своего журнала».
Приняли его очень радушно, с полным почетом. Он просидел весь вечер, смотрел, слушал, узнал, что 15 ноября —
день рождения Михайловского, и почел
своим долгом явиться
в этот
день к нему.
В убогой
своей избушке она писала и переводила. Способ работы у нее был ужасный. Когда Вера Ивановна писала, она по целым
дням ничего не ела и только непрерывно пила крепчайший черный кофе. И так иногда по пять-шесть
дней. На нервную ее организацию и на больное сердце такой способ работы действовал самым разрушительным образом.
В жизни она была удивительно неприхотлива. Сварит себе
в горшочке гречневой каши и ест ее несколько
дней. Одевалась она очень небрежно, причесывалась кое-как.
Та глубокая печаль, печаль о не
своем горе, которая была начертана на этом лице, была так гармонически слита с ее личною, собственною ее печалью, до такой степени эти две печали сливались
в одну, не давая возможности проникнуть
в ее сердце, даже
в сон ее чему-нибудь такому, что бы могло нарушить гармонию самопожертвования, которое она олицетворяла, — что при одном взгляде на нее всякое страдание теряло
свои пугающие стороны, делалось
делом простым, легким, успокаивающим и, главное, живым, что вместо слов: „как страшно!“ заставляло сказать: „как хорошо! как славно!“»
Это была смертельная послеродовая болезнь Александры Михайловны. Через несколько
дней она умерла. Леонид Николаевич горько винил
в ее смерти берлинских врачей. Врачей
в таких случаях всегда винят, но, судя по его рассказу, отношение врачей действительно было возмутительное. Новорожденного мальчика Данилу взяла к себе
в Москву мать Александры Михайловны, а Леонид Николаевич со старшим мальчиком Димкою и
своего матерью Настасьей Николаевной поселился на Капри, где
в то время жил Горький.
Совершенно не могу себе представить Чехова, так говорящего со
своей гостьей. После ухода ее он мог так сказать — это другое
дело. Но
в лицо…
Сделали мы собрание вышеперечисленных писателей. Выслушали нас очень настороженно. Все находили очень неудобным, что писатель сразу ничего не будет получать за
свое издание. Удалось их убедить примером на мне самом. Я им сказал, что никогда с издателями не имел
дела, издаю сам, получаю со склада комиссионный расчет каждый месяц и благодаря этому имею определенную ренту
в 1000–2000 руб.
в месяц, а то и больше. Неужели же это не удобнее, чем получить сразу 4–5 тысяч и не знать, когда получишь еще что-нибудь?
Я нес работу бесплатно, Клестову, несшему на себе всю тяжесть организационной работы и отдававшему на
дело все
свое время, мы могли дать только сто рублей
в месяц.
Однажды прислал нам для сборника
свой беллетристический рассказ С. М. Городецкий. Уже началась империалистическая война. Он напечатал
в иллюстрированном! журнале «Нива» чрезвычайно патриотическое стихотворение под заглавием, помнится, «Сретенье», где восторженно воспевал императора Николая II, как вождя, ведущего нас против германцев за святое
дело. Когда я получил его рукопись, я, не читая, распорядился отослать ее ему обратно. Это изумила товарищей.
Неточные совпадения
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами //
В то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с
своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но
дело в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви
в знойный
день // Давать насильственную тень.
Латынь из моды вышла ныне: // Так, если правду вам сказать, // Он знал довольно по-латыни, // Чтоб эпиграфы разбирать, // Потолковать об Ювенале, //
В конце письма поставить vale, // Да помнил, хоть не без греха, // Из Энеиды два стиха. // Он рыться не имел охоты //
В хронологической пыли // Бытописания земли; // Но
дней минувших анекдоты, // От Ромула до наших
дней, // Хранил он
в памяти
своей.
Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней
в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали //
В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень
своих гадали // И им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.
Всего, что знал еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но
в чем он истинный был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый
день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он //
Свой век блестящий и мятежный //
В Молдавии,
в глуши степей, // Вдали Италии
своей.
Он иногда читает Оле // Нравоучительный роман, //
В котором автор знает боле // Природу, чем Шатобриан, // А между тем две, три страницы // (Пустые бредни, небылицы, // Опасные для сердца
дев) // Он пропускает, покраснев, // Уединясь от всех далеко, // Они над шахматной доской, // На стол облокотясь, порой // Сидят, задумавшись глубоко, // И Ленский пешкою ладью // Берет
в рассеянье
свою.