Неточные совпадения
Особенное удовольствие доставлял он поварам, которые тотчас отрывались от
дела и с криком и бранью пускались за ним
в погоню, когда он, по слабости, свойственной не одним собакам, просовывал
свое голодное рыло
в полурастворенную дверь соблазнительно теплой и благовонной кухни.
И то сказать: почему не дожить
в свое удовольствие, —
дело господское… да разоряться-то не след.
Я с ним познакомился, как уже известно читателю, у Радилова и
дня через два поехал к нему. Я застал его дома. Он сидел
в больших кожаных креслах и читал Четьи-Минеи. Серая кошка мурлыкала у него на плече. Он меня принял, по
своему обыкновенью, ласково и величаво. Мы пустились
в разговор.
И
дело свое знает:
в Москве заказы получала хорошие.
Мы пошли было с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых, у самого берега утка, птица осторожная, не держится; во-вторых, если даже какой-нибудь отсталый и неопытный чирок и подвергался нашим выстрелам и лишался жизни, то достать его из сплошного майера наши собаки не были
в состоянии: несмотря на самое благородное самоотвержение, они не могли ни плавать, ни ступать по
дну, а только даром резали
свои драгоценные носы об острые края тростников.
Я объяснил ему,
в чем было
дело; он слушал меня, не спуская с меня
своих медленно моргавших глаз.
Я попросил Ерофея заложить ее поскорей. Мне самому захотелось съездить с Касьяном на ссечки: там часто водятся тетерева. Когда уже тележка была совсем готова, и я кое-как вместе с
своей собакой уже уместился на ее покоробленном лубочном
дне, и Касьян, сжавшись
в комочек и с прежним унылым выражением на лице, тоже сидел на передней грядке, — Ерофей подошел ко мне и с таинственным видом прошептал...
На другой
день я рано поутру велел заложить
свою коляску, но он не хотел меня отпустить без завтрака на английский манер и повел к себе
в кабинет.
В тот
день я и без того уже поохотиться не мог и потому скрепя сердце покорился
своей участи.
Несколько мужиков
в пустых телегах попались нам навстречу; они ехали с гумна и пели песни, подпрыгивая всем телом и болтая ногами на воздухе; но при виде нашей коляски и старосты внезапно умолкли, сняли
свои зимние шапки (
дело было летом) и приподнялись, как бы ожидая приказаний.
По их словам, не бывало еще на свете такого мастера
своего дела: «Вязанки хворосту не даст утащить;
в какую бы ни было пору, хоть
в самую полночь, нагрянет, как снег на голову, и ты не думай сопротивляться, — силен, дескать, и ловок, как бес…
Впрочем,
в деле хозяйничества никто у нас еще не перещеголял одного петербургского важного чиновника, который, усмотрев из донесений
своего приказчика, что овины у него
в имении часто подвергаются пожарам, отчего много хлеба пропадает, — отдал строжайший приказ; вперед до тех пор не сажать снопов
в овин, пока огонь совершенно не погаснет.
Наш брат охотник может
в одно прекрасное утро выехать из
своего более или менее родового поместья с намереньем вернуться на другой же
день вечером и понемногу, понемногу, не переставая стрелять по бекасам, достигнуть наконец благословенных берегов Печоры; притом всякий охотник до ружья и до собаки — страстный почитатель благороднейшего животного
в мире: лошади.
Мужики,
в изорванных под мышками тулупах, отчаянно продирались сквозь толпу, наваливались десятками на телегу, запряженную лошадью, которую следовало «спробовать», или, где-нибудь
в стороне, при помощи увертливого цыгана, торговались до изнеможения, сто раз сряду хлопали друг друга по рукам, настаивая каждый на
своей цене, между тем как предмет их спора, дрянная лошаденка, покрытая покоробленной рогожей, только что глазами помаргивала, как будто
дело шло не о ней…
Я понял,
в чем
дело, покорился
своей участи, рассмеялся и ушел. К счастью, я за урок не слишком дорого заплатил.
Г-н Беневоленский некогда состоял на службе
в ближайшем уездном городе и прилежно посещал Татьяну Борисовну; потом переехал
в Петербург, вступил
в министерство, достиг довольно важного места и
в одну из частых
своих поездок по казенной надобности вспомнил о
своей старинной знакомой и завернул к ней с намерением отдохнуть
дня два от забот служебных «на лоне сельской тишины».
Четвертого
дня Петра Михайловича, моего покровителя, не стало. Жестокий удар паралича лишил меня сей последней опоры. Конечно, мне уже теперь двадцатый год пошел;
в течение семи лет я сделал значительные успехи; я сильно надеюсь на
свой талант и могу посредством его жить; я не унываю, но все-таки, если можете, пришлите мне, на первый случай, двести пятьдесят рублей ассигнациями. Целую ваши ручки и остаюсь» и т. д.
Бывало, по целым
дням кисти
в руки не берет; найдет на него так называемое вдохновенье — ломается, словно с похмелья, тяжело, неловко, шумно; грубой краской разгорятся щеки, глаза посоловеют; пустится толковать о
своем таланте, о
своих успехах, о том, как он развивается, идет вперед…
Я узнал только, что он некогда был кучером у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал целый год и, должно быть, убедившись на
деле в невыгодах и бедствиях бродячей жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился
в ноги
своей госпоже и,
в течение нескольких лет примерным поведеньем загладив
свое преступленье, понемногу вошел к ней
в милость, заслужил, наконец, ее полную доверенность, попал
в приказчики, а по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался
в мещане, начал снимать у соседей бакши, разбогател и живет теперь припеваючи.
Дикий-Барин посмеивался каким-то добрым смехом, которого я никак не ожидал встретить на его лице; серый мужичок то и
дело твердил
в своем уголку, утирая обоими рукавами глаза, щеки, нос и бороду: «А хорошо, ей-богу хорошо, ну, вот будь я собачий сын, хорошо!», а жена Николая Иваныча, вся раскрасневшаяся, быстро встала и удалилась.
Да разве я
в своих холопьях не вольна?» — «Да ведь она не ваша!» — «Ну, уж про это Марья Ильинична знает; не ваше, батюшка,
дело; а вот я ужо Матрешке-то покажу, чья она холопка».
— Ну, конечно,
дело известное. Я не вытерпел: «Да помилуйте, матушка, что вы за ахинею порете? Какая тут женитьба? я просто желаю узнать от вас, уступаете вы вашу девку Матрену или нет?» Старуха заохала. «Ах, он меня обеспокоил! ах, велите ему уйти! ах!..» Родственница к ней подскочила и раскричалась на меня. А старуха все стонет: «Чем это я заслужила?.. Стало быть, я уж
в своем доме не госпожа? ах, ах!» Я схватил шляпу и, как сумасшедший, выбежал вон.
Кое-как дождался я вечера и, поручив
своему кучеру заложить мою коляску на другой
день в пять часов утра, отправился на покой. Но мне предстояло еще
в течение того же самого
дня познакомиться с одним замечательным человеком.
Я узнал ядовитые восторги холодного отчаяния; я испытал, как сладко,
в течение целого утра, не торопясь и лежа на
своей постели, проклинать
день и час
своего рождения, — я не мог смириться разом.
Происходил он от старинного дома, некогда богатого; деды его жили пышно, по-степному: то есть принимали званых и незваных, кормили их на убой, отпускали по четверти овса чужим кучерам на тройку, держали музыкантов, песельников, гаеров и собак,
в торжественные
дни поили народ вином и брагой, по зимам ездили
в Москву на
своих,
в тяжелых колымагах, а иногда по целым месяцам сидели без гроша и питались домашней живностью.
Правда, он однажды собственноручно наказал
своего сына за то, что он букву «рцы» выговаривал: «арцы», но
в тот
день Еремей Лукич скорбел глубоко и тайно: лучшая его собака убилась об дерево.
Сколько раз наедине,
в своей комнате, отпущенный наконец «с Богом» натешившейся всласть ватагою гостей, клялся он, весь пылая стыдом, с холодными слезами отчаяния на глазах, на другой же
день убежать тайком, попытать
своего счастия
в городе, сыскать себе хоть писарское местечко или уж за один раз умереть с голоду на улице.
Чертопханов до конца
дней своих держался того убеждения, что виною Машиной измены был некий молодой сосед, отставной уланский ротмистр, по прозвищу Яфф, который, по словам Пантелея Еремеича, только тем и брал, что беспрерывно крутил усы, чрезвычайно сильно помадился и значительно хмыкал; но, полагать надо, тут скорее воздействовала бродячая цыганская кровь, которая текла
в жилах Маши.
На другой
день Чертопханов вместе с Лейбой выехал из Бессонова на крестьянской телеге. Жид являл вид несколько смущенный, держался одной рукой за грядку и подпрыгивал всем
своим дряблым телом на тряском сиденье; другую руку он прижимал к пазухе, где у него лежала пачка ассигнаций, завернутых
в газетную бумагу; Чертопханов сидел, как истукан, только глазами поводил кругом и дышал полной грудью; за поясом у него торчал кинжал.
В тот же
день он нанял надежного сторожа из бестягольных бобылей, поместился снова
в своих комнатах и зажил по-прежнему…
В течение рассказа Чертопханов сидел лицом к окну и курил трубку из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив руки за спину и, почтительно взирая на затылок
своего господина, слушал повесть о том, как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал
в Ромны на ярмарку, уже один, без жида Лейбы, который, по слабости характера, не вытерпел и бежал от него; как на пятый
день, уже собираясь уехать, он
в последний раз пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
В течение памятного
дня, когда он отыскал Малек-Аделя, Чертопханов чувствовал одну лишь блаженную радость… но на другое утро, когда он под низким навесом постоялого дворика стал седлать
свою находку, близ которой провел всю ночь, что-то
в первый раз его кольнуло…
Вот что думалось иногда Чертопханову, и горечью отзывались
в нем эти думы. Зато
в другое время пустит он
своего коня во всю прыть по только что вспаханному полю или заставит его соскочить на самое
дно размытого оврага и по самой круче выскочить опять, и замирает
в нем сердце от восторга, громкое гикание вырывается из уст, и знает он, знает наверное, что это под ним настоящий, несомненный Малек-Адель, ибо какая другая лошадь
в состоянии сделать то, что делает эта?
Точно он разбудил свидетеля
своему делу — и где же?
в этом глухом месте, где он не должен был встретить ни одного живого существа…
Неточные совпадения
— Нет. Он
в своей каморочке // Шесть
дней лежал безвыходно, // Потом ушел
в леса, // Так пел, так плакал дедушка, // Что лес стонал! А осенью // Ушел на покаяние //
В Песочный монастырь.
Краса и гордость русская, // Белели церкви Божии // По горкам, по холмам, // И с ними
в славе спорили // Дворянские дома. // Дома с оранжереями, // С китайскими беседками // И с английскими парками; // На каждом флаг играл, // Играл-манил приветливо, // Гостеприимство русское // И ласку обещал. // Французу не привидится // Во сне, какие праздники, // Не
день, не два — по месяцу // Мы задавали тут. //
Свои индейки жирные, //
Свои наливки сочные, //
Свои актеры, музыка, // Прислуги — целый полк!
Гласит // Та грамота: «Татарину // Оболту Оболдуеву // Дано суконце доброе, // Ценою
в два рубля: // Волками и лисицами // Он тешил государыню, //
В день царских именин // Спускал медведя дикого // С
своим, и Оболдуева // Медведь тот ободрал…» // Ну, поняли, любезные?» // — Как не понять!
Правдин. Если вы приказываете. (Читает.) «Любезная племянница!
Дела мои принудили меня жить несколько лет
в разлуке с моими ближними; а дальность лишила меня удовольствия иметь о вас известии. Я теперь
в Москве, прожив несколько лет
в Сибири. Я могу служить примером, что трудами и честностию состояние
свое сделать можно. Сими средствами, с помощию счастия, нажил я десять тысяч рублей доходу…»
Я хотел бы, например, чтоб при воспитании сына знатного господина наставник его всякий
день разогнул ему Историю и указал ему
в ней два места:
в одном, как великие люди способствовали благу
своего отечества;
в другом, как вельможа недостойный, употребивший во зло
свою доверенность и силу, с высоты пышной
своей знатности низвергся
в бездну презрения и поношения.