Неточные совпадения
То, что происходило кругом, лишь укрепляло
меня в убеждении, что страх мой не напрасен, что сила времени — сила страшная и не
по плечу человеку.
Мы ходим с дядей
по зале. За эти три года он сильно постарел и растолстел, покрякивает после каждой фразы, но радушен и говорлив по-прежнему; он рассказывает
мне о видах на урожай, о начавшемся покосе. Сильная, румяная девка, с платочком на голове и босая, внесла шипящую на сковороде яичницу;
по дороге она отстранила локтем полузакрытую дверь; стаи мух под потолком всколыхнулись и загудели сильнее.
— Конечно! — тихо ответил
я. — А что, вам еще и теперь не позволяют гулять
по вечерам?
Однако засиделся же
я! Солнце встало и косыми лучами скользит
по кирпичной стене сарая, росистый сад полон стрекотаньем и чириканьем; старик Гаврила, с угрюмым, сонным лицом, запрягает в бочку лошадь, чтоб ехать за водою.
По губам Наташи скользнула быстрая усмешка; она протянула
мне руку.
Я с величайшим удовольствием прочту книгу, где дается что-нибудь новое
по подобному вопросу, не прочь и поговорить о нем; но пусть для моего собеседника, как и для
меня, вопрос этот будет холодным теоретическим вопросом, вроде вопросе о правильности теории фагоцитоза или о вероятности гипотезы Альтмана.
Уж тогда, когда
я говорил, во
мне шевельнулось отвращение к моему приподнятому тону; но
меня подчинило себе то жадное внимание, с каким слушала Наташа. Она не спускала с
меня радостно-недоумевающего взгляда, и столько в этом взгляде было страха, что
я оборву себя,
по обыкновению замну разговор. Ну, вот, —
я не остановился, не свел разговора на другое… О, мерзость!
Проехав плотину,
я свернул на Опасовскую дорогу и пустил Бесенка вскачь. Он словно сорвался и понесся вперед как бешеный. Безумное веселье овладевает при такой езде; трава
по краям дороги сливалась в одноцветные полосы, захватывало дух, а
я все подгонял Бесенка, и он мчался, словно убегая от смерти.
Слева над рожью затемнел Санинский лес;
я придержал Бесенка и вскоре остановился совсем. Рожь без конца тянулась во все стороны,
по ней медленно бежали золотистые волны. Кругом была тишина; только в синем небе звенели жаворонки. Бесенок, подняв голову и насторожив уши, стоял и внимательно вглядывался вдаль. Теплый ветер ровно дул
мне в лицо,
я не мог им надышаться…
Ласточка быстро пронеслась мимо ног лошади и вдруг, словно что вспомнив, взмахнула крылышками, издала мелодический звук и крутым полукругом вильнула обратно. Бесенок опустил голову и нетерпеливо переступил ногами.
Я повернул на дорогу, вившуюся среди ржи
по направлению к Санинскому лесу.
— Голубушка, это дело мелко, что говорить, — сказал
я, помолчав. — Но где теперь блестящие, великие дела? Да не
по ним и узнается человек. Это дело мелко, но оно дает великие результаты.
— А-а! — расхохотался он, вставая. — Теперь, батенька,
я вас узнал. Эхо — известная Zweikindersystem [Теория,
по которой в семье должно быть не более двух детей (нем.)] или, еще лучше, «Крейцерова соната»! Только, батюшка, вы немножко опоздали: уже и в Западной Европе давно доказана вздорность всего этого. Вы — толстовец!
— Виноват! — почтительно ответил Гаврилов. —
Я хочу сказать, что в настоящее время, когда все общество построено на крайне ненормальных отношениях, явления, сами
по себе нормальные, становятся противоестественными и греховными. На человеке лежит слишком много обязанностей, чтоб он мог позволить себе иметь семью.
— Да, этот человек
по крайней мере знает, чего хочет, и верит в это, — сказал
я наконец.
Наташа быстро подняла голову, взглянула на
меня и снова начала смотреть на тянувшиеся
по сторонам поля.
Меня не пугает нужда, не пугает труд;
я с радостью пойду на жертву;
я работаю упорно, не глядя
по сторонам и живя душою только в этом труде.
А звуки по-прежнему горько плакали. Чище и глубже становилось от них горе. И
мне казалось:
я найду, что сказать…
— Митя! Помнишь, мы раз с тобою шли
по саду,
я тебя спрашивала, что
мне делать? Ты говорил тогда про сельскую учительницу. Скажи
мне правду: ты верил в то, что говорил?
Наташа все время не выронила ни слова. Она взялась за руль и повернула лодку. Назад мы плыли молча. Месяц закатился, черные тучи ползли
по небу; было темно и сыро; деревья сада глухо шумели. Мы подплыли к купальне.
Я вышел на мостки и стал привязывать цепь лодки к столбу. Наташа неподвижно остановилась на носу.
Я вышел на берег. Наташа по-прежнему неподвижно стояла в лодке.
Я стал подниматься
по крутой, скользкой тропинке. Когда
я был уже в саду,
я услышал внизу,
по реке, ровный стук весел: Наташа снова поехала на лодке.
Я ехал в вагоне, высунувшись из окна, смотрел, как
по ночному небу тянулись тучи, как на горизонте вспыхивали зарницы, и улыбался в темноту.
Я люблю в это время бродить
по Чемеровке.
Я уже несколько дней назад вывесил на дверях объявление о бесплатном приеме больных; до сих пор, однако, у
меня был только один старик эмфизсматик да две женщины приносили своих грудных детей с летним поносом. Но все в Чемеровке уже знают
меня в лицо и знают, что
я доктор. Когда
я иду
по улице, зареченцы провожают
меня угрюмыми, сумрачными взглядами.
Мне теперь каждый раз стоит борьбы выйти из дому; как сквозь строй, идешь под этими взглядами, не поднимая глаз.
Сегодня вечером
я получил
по почте безграмотное письмо.
Возвращался
я домой
по Ключарной улице.
Тени следовали за
мною по ту сторону улицы, прячась у заборов.
Воротился
я домой. Перепуганная кухарка сообщила, что сейчас приходила кучка пьяных чемеровцев и спрашивали
меня. Ее уверениям, что
меня нет дома, они не поверили и начали ломиться в дверь. Прохожий сказал им, что только что видел
меня у церкви Николы-на-Ржавцах. Они все двинулись туда
по Ямской улице.
— Эх, Авдотьюшка, не так все это страшно! — засмеялся
я, потрепав ее
по плечу. — Что они
мне сделают? И здесь переночуем, не велика беда.
Дождь тихо капает
по листьям, в темном саду слышатся смутные шорохи. И
я тут один…
Я стал торопливо одеваться.
По груди и спине бегала мелкая, частая дрожь, во рту было сухо;
я выпил воды. «Нужно бы поесть чего-нибудь, — мелькнула у
меня мысль. — На тощий желудок нельзя выходить… Впрочем, нет;
я всего полтора часа назад ужинал».
Я оделся и суетливо стал пристегивать к жилетке цепочку часов. Харлампий Алексеевич стоял, подняв брови и неподвижно уставясь глазами в одну точку. Взглянул
я на его растерянное лицо, —
мне стадо смешно, и
я сразу овладел собою.
Я сидел на постели Черкасова и под одеялом водил горячею бутылкою
по его ногам.
Он не спал; подняв безволосые брови, он молча и пристально смотрел на
меня, изредка двигая
по одеялу худыми, как спички, ручонками.
— За это
я вам
по гроб своей жизни благодарен, — сказал Черкасов и поклонился.
И все-таки
я знаю, что на Ключарной улице, в том маленьком домике, гнездится очаг заразы, она, может быть, расползется
по всему городу;
я, врач, знаю это и ничего не предпринимаю…
Амбулатория у
меня полна больными. Выздоровление Черкасова, по-видимому, произвело эффект. Зареченцы, как передавала нам кухарка, довольны, что им прислали «настоящего» доктора. С каждым больным
я завожу длинный разговор и свожу его к холере, настоятельно советую быть поосторожнее с едою и при малейшем расстройстве желудка обращаться ко
мне за помощью.
Вчера после обеда в барак привезли нового больного. Фельдшер отправился произвести дезинфекцию в его квартире и взял с собой Федора.
Я остался при больном. Это был старик громадного роста и плотный, медник-литух Иван Рыков. Его неудержимо рвало и слабило, судороги то и дело схватывали его ноги. Он стонал и метался
по постели.
Я послал Павла готовить ванну.
Меня удивило, как часто Рыков просился в ванну; сидит в ней с полчаса, затем походит
по комнате, полежит — и опять в ванну; и все просит воды погорячей.
Оказывается, вскоре после моего ухода фельдшера позвали к холерному больному; он взял с собой Федора, а при Рыкове оставил Степана и только что было улегшегося спать Павла. Как
я мог догадаться из неохотных ответов Степана, Павел сейчас же
по уходе фельдшера снова лег спать, а с больным остался один Степан. Сам еле оправившийся, он три часа на весу продержал в ванне обессилевшего Рыкова! Уложит больного в постель, подольет в ванну горячей воды, поправит огонь под котлом и опять сажает Рыкова в ванну.
Я воротился в барак. Рыков по-прежнему сидел в ванне. Степан пошел подлить воды в котел и передал больного Павлу. Павел, виновато улыбаясь, почтительно взял громадного Рыкова под мышки и стал его поддерживать.
— Ей-богу, Дмитрий Васильевич,
я вас так полюбил! Для вас все равно, что благородный, что простой, — вы со всеми равны. С вами говорить неопасно, не то, что другие, — серьезные такие… Конечно,
по учению вы… и опять же таки, например,
по дворянству… А все-таки
я к вам, как к брату родному… Имейте в виду.
В Заречье обо
мне говорят с любовью и благодарностью. Когда
я вспоминаю чувство, с каким в первое
по приезде утро смотрел на расстилавшееся передо
мною Заречье,
мне смешно становится:
я скорее двадцать раз умру от холеры, чем хоть волос на моей голове тронет кто-нибудь из чемеровцев.
Фельдшер с санитарами суетился вокруг койки; на койке лежал плотный мужик лет сорока, с русой бородой и наивным детским лицом. Это был ломовой извозчик,
по имени Игнат Ракитский. «Схватило» его на базаре всего три часа назад, но производил он очень плохое впечатление, и пульс уже трудно было нащупать. Работы предстояло много. Не менее
меня утомленного фельдшера
я послал спать и сказал, что разбужу его на смену в два часа ночи, а сам остался при больном.
Час шел за часом, — медленно, медленно… У
меня слипались глаза. Стоило страшного напряжения воли, чтоб держать голову прямо и идти, не волоча ног. Начинало тошнить… Минутами сознание как будто совсем исчезало, все в глазах заволакивалось туманом; только тускло светился огонь лампы, и слышались тяжелые отхаркивания Игната.
Я поднимался и начинал ходить
по комнате.
Я ходил
по комнате и давил в себе неистовую ненависть к Игнату: ведь он знал, что не должно есть арбузов, а все-таки ел, смеясь над докторами… Сам теперь виноват! И как все кругом отвратительно и мерзко, и как тяжело в голове…
Я уже давно не писал здесь ничего. Не до того теперь. Чуть свободная минута, думаешь об одном: лечь спать, чтоб хоть немного отдохнуть. Холера гуляет
по Чемеровке и валит
по десяти человек в день. Боже мой, как
я устал! Голова болит, желудок расстроен, все члены словно деревянные. Ходишь и работаешь, как машина. Спать приходится часа
по три в сутки, и сон какой-то беспокойный, болезненный; встаешь таким же разбитым, как лег.
— «Ишь, говорят, тоже фершал выискался! — продолжал он. — Иди, иди, говорят, а то мы тебя замуздаем
по рылу!» — «Что ж, говорю,
я пойду!» — Повернулся, — вдруг
меня кто-то сзади
по шее. Бросились на
меня, начали бить…
Я вырвался, ударился бежать. Добежал до Серебрянки; остановился: куда идти? Никого у
меня нету…
Я пошел и заплакал. Думаю: пойду к доктору. Скучно
мне стало, скучно: за что?…
Ясный августовский вечер смотрел в окно, солнце красными лучами скользило
по обоям. Степан сидел понурив голову, с вздрагивавшею от рыданий грудью. Узор его закапанной кровью рубашки был
мне так знаком! Серая истасканная штанина поднялась, из-под нее выглядывала голая нога в стоптанном штиблете…
Я вспомнил, как две недели назад этот самый Степан, весь забрызганный холерною рвотою, три часа подряд на весу продержал в ванне умиравшего больного. А те боялись даже пройти мимо барака…
Я молча ходил
по комнате.
Я остановился у окна. Над садом в дымчато-голубой дали блестели кресты городских церквей; солнце садилось, небо было синее, глубокое… Как там спокойно и тихо!.. И опять эта неприятная дрожь побежала
по спине.
Я повел плечами, засунул руки в карманы и снова начал ходить.
Неточные совпадения
Но
я отстал от их союза // И вдаль бежал… Она за
мной. // Как часто ласковая муза //
Мне услаждала путь немой // Волшебством тайного рассказа! // Как часто
по скалам Кавказа // Она Ленорой, при луне, // Со
мной скакала на коне! // Как часто
по брегам Тавриды // Она
меня во мгле ночной // Водила слушать шум морской, // Немолчный шепот Нереиды, // Глубокий, вечный хор валов, // Хвалебный гимн отцу миров.
Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас // И, вдохновенья снова полный, // Услышу ваш волшебный глас! // Он свят для внуков Аполлона; //
По гордой лире Альбиона // Он
мне знаком, он
мне родной. // Ночей Италии златой //
Я негой наслажусь на воле // С венецианкою младой, // То говорливой, то немой, // Плывя в таинственной гондоле; // С ней обретут уста мои // Язык Петрарки и любви.
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать вам от
меня, // Что значит именно родные. // Родные люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И,
по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или
по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! //
Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
А где, бишь, мой рассказ несвязный? // В Одессе пыльной,
я сказал. //
Я б мог сказать: в Одессе грязной — // И тут бы, право, не солгал. // В году недель пять-шесть Одесса, //
По воле бурного Зевеса, // Потоплена, запружена, // В густой грязи погружена. // Все домы на аршин загрязнут, // Лишь на ходулях пешеход //
По улице дерзает вброд; // Кареты, люди тонут, вязнут, // И в дрожках вол, рога склоня, // Сменяет хилого коня.