Мне не спится по ночам. Вытягивающая повязка на ноге мешает шевельнуться, воспоминание
опять и опять рисует недавнюю картину. За стеною, в общей палате, слышен чей-то глухой кашель, из рукомойника звонко и мерно капает вода в таз. Я лежу на спине, смотрю, как по потолку ходят тени от мерцающего ночника, — и хочется горько плакать. Были силы, была любовь. А жизнь прошла даром, и смерть приближается, — такая же бессмысленная и бесплодная… Да, но какое я право имел ждать лучшей и более славной смерти?
Неточные совпадения
Мы вышли на берег. Спуск весь зарос лозняком
и тальником. Приходилось прокладывать дорогу сквозь чащу. Миша
и Соня недовольно ворчали на Наташу; Вера шла покорно
и только охала, когда оступалась о пенек или тянувшуюся по земле ветку. Петька зато был совершенно доволен: он продирался сквозь кусты куда-то в сторону, вдоль реки, с величайшим удовольствием падал,
опять поднимался
и уходил все дальше.
Сначала все шутили
и смеялись, потом примолкли. Костер догорал, все было съедено. Петька, положив вихрастую голову на колени Веры, задремал; она с материнскою заботливостью укутала его своим платком
и сидела не шевелясь.
И опять, как тогда за роялем, ее лицо стало красиво
и одухотворенно.
Мы остановились. Тишина кругом была мертвая;
и вдруг близ рощи, в овсах, робко, неуверенно зазвенел жаворонок. Его трель слабо оборвалась в сыром воздухе,
и опять все смолкло,
и стало еще тише.
В голове звенело, нервы были напряжены; у всех глаза странно блестели,
и опять стало весело.
Я
опять сидел возле дяди,
и он любезно сообщил мне несколько очень новых
и интересных сведений; что гречневая каша — национальное русское блюдо, что есть даже пословица: «Каша — мать наша», что немцы предпочитают пиво, а русские — водку,
и т. п.
Голова тяжела, в груди тупая, ноющая боль,
и опять появился кашель…
— Да вы, батенька, знаете ли, что такое земская служба? — говорил он, сердито сверкая на меня глазами. — Туда идти, так прежде всего здоровьем нужно запастись бычачьим: промок под дождем, попал в полынью, — выбирайся да поезжай дальше: ничего! Ветром обдует
и обсушит, на постоялом дворе выпьешь водочки, —
и опять здоров. А вы посмотрите на себя, что у вас за грудь: выдуете ли вы хоть две-то тысячи в спирометр? Ваше дело — клиника, лаборатория. Поедете, — в первый же год чахотку наживете.
Мы попытались осторожно объехать их; поросята взвизгнули
и опять как угорелые бросились вперед. Мы переглянулись
и расхохотались.
Довольно было этой случайной встречи, чтобы все так долго созидаемое душевное спокойствие разлетелось прахом, —
и вот я
опять не знаю, куда деваться от тоски. Мне вспоминается страстная речь этого человека, вспоминается жадное внимание, с каким его слушала Наташа; я вижу, как карикатурно-убога, убога его программа,
и все-таки чувствую себя перед ним таким маленьким
и жалким.
И передо мною
опять встает вопрос: ну, а я-то, чем же я живу?
Кругом все глубоко спит, пальмовая свеча слабо освещает стены; потухающий самовар тянет тонкую-тонкую нотку; замолкнет на минутку, словно прислушиваясь, поворчит —
и опять принимается тянуть свою нотку.
—
Опять ревматизм появился в ногах! — быстро проговорил Черкасов, начиная ежиться
и двигаться на постели. — Аксинья! Три, ради бога!.. Три скорей!
Вскоре
опять началась рвота. Больной слабел, глаза его тускнели, судороги чаще сводили ноги
и руки, но пульс все время был прекрасный. Мы втроем растирали Черкасова. Соседка ушла. Аксинья сидела в углу
и с тупым вниманием глядела на нас.
Рыков закрыл глаза
и вытянулся. Вскоре его
опять стало рвать, потом начались судороги… Степан пощупал под одеялом сведенные икры Рыкова.
Меня удивило, как часто Рыков просился в ванну; сидит в ней с полчаса, затем походит по комнате, полежит —
и опять в ванну;
и все просит воды погорячей.
Оказывается, вскоре после моего ухода фельдшера позвали к холерному больному; он взял с собой Федора, а при Рыкове оставил Степана
и только что было улегшегося спать Павла. Как я мог догадаться из неохотных ответов Степана, Павел сейчас же по уходе фельдшера снова лег спать, а с больным остался один Степан. Сам еле оправившийся, он три часа на весу продержал в ванне обессилевшего Рыкова! Уложит больного в постель, подольет в ванну горячей воды, поправит огонь под котлом
и опять сажает Рыкова в ванну.
— Ей-богу, Дмитрий Васильевич, я вас так полюбил! Для вас все равно, что благородный, что простой, — вы со всеми равны. С вами говорить неопасно, не то, что другие, — серьезные такие… Конечно, по учению вы…
и опять же таки, например, по дворянству… А все-таки я к вам, как к брату родному… Имейте в виду.
Это произошло на успение. Пообедав, я отпустил Авдотью со двора, а сам лег спать. Спал я крепко
и долго. В передней вдруг раздался сильный звонок; я слышал его, но мне не хотелось просыпаться: в постели было тепло
и уютно, мне вспоминалось далекое детство, когда мы с братом спали рядом в маленьких кроватках… Сердце сладко сжималось, к глазам подступали слезы.
И вот нужно просыпаться, нужно
опять идти туда, где кругом тебя только муки
и стоны…
Он
опять глухо всхлипнул
и отер рукавом кровь с губы.
Я остановился у окна. Над садом в дымчато-голубой дали блестели кресты городских церквей; солнце садилось, небо было синее, глубокое… Как там спокойно
и тихо!..
И опять эта неприятная дрожь побежала по спине. Я повел плечами, засунул руки в карманы
и снова начал ходить.
Неточные совпадения
Мне памятно другое время! // В заветных иногда мечтах // Держу я счастливое стремя… //
И ножку чувствую в руках; //
Опять кипит воображенье, //
Опять ее прикосновенье // Зажгло в увядшем сердце кровь, //
Опять тоска,
опять любовь!.. // Но полно прославлять надменных // Болтливой лирою своей; // Они не стоят ни страстей, // Ни песен, ими вдохновенных: // Слова
и взор волшебниц сих // Обманчивы… как ножки их.
Домой приехав, пистолеты // Он осмотрел, потом вложил //
Опять их в ящик
и, раздетый, // При свечке, Шиллера открыл; // Но мысль одна его объемлет; // В нем сердце грустное не дремлет: // С неизъяснимою красой // Он видит Ольгу пред собой. // Владимир книгу закрывает, // Берет перо; его стихи, // Полны любовной чепухи, // Звучат
и льются. Их читает // Он вслух, в лирическом жару, // Как Дельвиг пьяный на пиру.
— Я тут еще беды не вижу. // «Да скука, вот беда, мой друг». // — Я модный свет ваш ненавижу; // Милее мне домашний круг, // Где я могу… — «
Опять эклога! // Да полно, милый, ради Бога. // Ну что ж? ты едешь: очень жаль. // Ах, слушай, Ленский; да нельзя ль // Увидеть мне Филлиду эту, // Предмет
и мыслей,
и пера, //
И слез,
и рифм et cetera?.. // Представь меня». — «Ты шутишь». — «Нету». // — Я рад. — «Когда же?» — Хоть сейчас // Они с охотой примут нас.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли
опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях
и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой,
и возвестил, что Наполеон есть антихрист
и держится на каменной цепи, за шестью стенами
и семью морями, но после разорвет цепь
и овладеет всем миром.
Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни
опять показалось немаловажным. «Муразов прав, — сказал он, — пора на другую дорогу!» Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил за ним шкатулку, другой — чемодан белья. Селифан
и Петрушка обрадовались, как бог знает чему, освобожденью барина.