Неточные совпадения
Я
не знал и
не понимал
тогда, что сулила мне эта встреча.
Я (
тогда марксист!) невольно называл это созерцание молитвой и всякое утро, стремясь попасть в Zwinger, пока никого еще там
не было, бежал туда, пред лицо Мадонны, «молиться» и плакать, и немного найдется в жизни мгновений, которые были бы блаженнее этих слез…
Тогда раз навсегда я узнал, что Бог действительно говорит, а человек слышит и —
не испепеляется.
О, иное и иначе говорил пророкам, и они были иные, — неизмеримую бездну между мною и ими знал и ощущал я
тогда,
не меньше знаю и теперь.
Это определение как будто теряет свою силу
тогда, когда атеизм отрицает существование бога и вместе с тем, как буддизм, остается чрезвычайно интенсивной религией; но нетрудно распознать, что эта видимость проистекает лишь из предвзятого реалистического взгляда на существо божие, которое
не подходит к буддийскому абсолютному иллюзионизму.
Разумеется, если эти догматы останутся на степени отвлеченных положений,
не имеющих убедительности для ума, но и
не получающих жизненной силы веры,
тогда они становятся просто сухою соломой, которая легко сгорает.
Лишь в царстве будущего века, когда «Бог будет всяческая во всех» [«Да будет Бог все во всем» (1 Кор. 15:28).], станет более имманентен миру, нежели в этом веке, а потому и самая возможность религии, в значении ее как ущербленного богосознания, упразднится, лишь
тогда человеческой свободе уже
не дано будет знать или
не знать Бога, верить или
не верить в Него.
Таковы исключительно элементы религии, но вместе с тем все они и принадлежат сюда; нет чувства, которое
не было бы религиозным (курс. мой), или же оно свидетельствует о болезненном и поврежденном состоянии жизни, которое должно
тогда обнаружиться и в других областях.
Ты всегда меня видишь! Хорошо знаю я это, скрываюсь ли от Тебя со стыдом и страхом или внемлю Тебе с восторгом и трепетом. Чаще же — увы! — только мыслью помню о Тебе, но холодна бывает душа моя. И
тогда бываю я свой, а
не Твой, замыкается небо, один остаюсь в своем ничтожестве, на жертву ненасытного и бессильного я. Но Ты зовешь, и радостно вижу, что только я отходил от Тебя, и Ты всегда меня видишь.
Яко аще бы
не закон Твой поучение мое был,
тогда убо погибл бых во смирении моем (92).
Так называемая терпимость может быть добродетелью, и становится даже высшею добродетелью, чем нетерпимость, лишь
тогда, когда она питается
не индифферентным «плюрализмом», т. е. неверием, но когда она синтетически (или, если угодно, «диалектически») вмещает в себе относительные и ограниченные полуистины и снисходит к ним с высоты своего величия, однако отнюдь
не приравниваясь к ним,
не сводя себя на положение одной из многих возможностей в «многообразии религиозного опыта».
Религиозный опыт каждого отдельного человека
не дает ощутить всю полноту религии, однако обычно бывает достаточно живого касания к религиозной реальности, которое дается верою, в одном только месте, и
тогда принимается, как постулат, как надежда, как путь, и все остальное содержание религии, все ее обетования.
Конечно, и религиозная философия может иметь «апологетическое» употребление, точнее, она является могучим средством религиозного просвещения, но лишь
тогда, когда
не ставит этого своей непосредственной практической целью.
Тогда он представится в надлежащем свете, именно как особое проявление религиозной жизни, хотя сухое и рассудочное, как напряженная мысль о религии, связанная с ее изучением, а ведь и мысль, и научное постижение есть тоже жизнь, совершается
не вне человеческого духа.
Так и благо, надо сказать, доставляет познаваемому
не только способность познаваться, но и получать бытие и иметь от него сущность,
тогда как благо
не есть сущность, но по достоинству и силе стоит выше (трансцендентно — έπέκεινα) сущности» [Καϊ τοις γιγνωσκομένοις τοίνυν μη μόνον το γιγνώσκεσθαι φάναι υπό του αγαθού παρεΐναι, άλλα και το εΐναίτε και την οι!σίαν ύτί εκείνου αύτοΐς προσεϊναι, ουκ ουσίας οντος του αγαθού, αλλ' έτι έπέκεινα της ουσίας πρεσβεία και δυνάμει υπερέχοντος (Respubl., VI, 509 b).
Так как
тогда было
не два, но созерцающий и созерцаемое были едино, как будто это было
не созерцаемое, но соединенное, то тот, кто, соединяясь с тем, становился единым с ним, вспоминая об этом, имеет в себе образ того.
«Когда мы ее призываем священною молитвою и нескверным умом, готовым к единению с божеством,
тогда и мы в ней присутствуем, ибо она
не находится в пространстве, чтобы быть вдали от чего-либо или переходить от одного к другому» (ib.).
«Если, например, спрашивают о Боге, что Он есть, разве
тогда не ищут свойственного Ему определенного состояния?
В поучениях Симона бен Иохай (в Idra Kaba) читаем [Цит. у Ad. Franck. La Kabbale, 1843. Paris, стр.173 и cл.]: «Прежде чем сотворить какую-нибудь форму в этом мире, прежде чем произвести какое-либо изображение, Он (Бог) был один, без формы,
не уподобляясь ничему. И кто мог бы понять Его, каким Он был
тогда, пока Он
не имел формы?.. Эн-соф
не имеет в этом состоянии ни формы, ни образа;
не существует никакого средства его понять, никакого способа его познать»…
«Сефиры (энергии Божества, лучи его) никогда
не могут понять бесконечного Эн-соф, которое является самым источником всех форм и которое в этом качестве само
не имеет никаких: иначе сказать,
тогда как каждая из сефир имеет хорошо известное имя, оно одно его
не имеет и
не может иметь. Бог остается всегда существом несказанным, непонятным, бесконечным, находящимся выше всех миров, раскрывающих Его присутствие, даже выше мира эманации».
§ 27. Если ты хочешь знать, где обитает Бог, устрани тварь и природу,
тогда Бог есть все… Если же ты скажешь: я
не могу устранить от себя тварь и природу, ибо, если бы это произошло, я обратился бы в ничто, поэтому я должен представлять себе Божество обратно, то слушай: Бог сказал Моисею: ты
не должен делать подобия Божия…»
Поэтому-то система неоплатонизма и могла оказать философскую поддержку падавшему языческому политеизму: из сверхмирного и сверхбожественного Εν последовательно эманируют боги и мир, причем нижние его этажи уходят в тьму небытия,
тогда как верхние залиты ослепительным светом, — в небе же загорается система божественных лун, светящих, правда,
не своим, а отраженным светом, однако утвержденных на своде небесном.
Нет: ибо если бы Бог знал это прежде времени сотворения ангелов, то это была бы вечная предустановленная воля, а
не вражда против Бога; но
тогда Бог сотворил бы его диаволом первоначально.
«После этой жизни нет возрождения: ибо четыре элемента с внешним началом удалены, а в них стояла с своим деланием и творением родительница; после этого времени она
не имеет ожидать ничего иного, кроме как того, что, когда по окончании этого мира начало это пойдет в эфир, сущность, как было от века, станет снова свободной, она снова получит тело из собственной матери ее качества, ибо
тогда пред ней явятся в ее матери все ее дела.
И
тогда неизбежно голосами мира, идущими из глубины, внушаемо будет иное, противоположное сознание: мир
не сотворен, он в себе самом имеет основу, есть свое собственное создание; нет высшего бытия, чем мировое, и нет ничего, что было бы выше бытия.
Но когда меркнет в душе солнечный свет, когда тварь замыкается в себе и перестает чувствовать себя в Боге, — опять поднимается леденящая дрожь, ничто ощущается как мертвенная, зияющая дыра, как курносая смерть, и
тогда себе самому начинаешь казаться лишь пустой скорлупой,
не имеющей бытийного ядра.
Очевидно, далее, что если рассматривать вселенную как само Абсолютное («субстанцию» или божество), то она
не может же почитаться за таковое в своем бытийном лике, т. е. в бывании, Werden, последнее неизбежно должно
тогда отрицаться в онтологической подлинности своей.
Разрушительная сила временности, тленность, может
не только получать развитие, но и преодолеваться во времени, сводясь к потенциальности, и
тогда время становится тем, чем его считал Платон (в «Тимее»), а именно «некоторым подвижным образом вечности», «είκών δ'επινοεΐ κινητόν τίνα αιώνος νοιήσαι» (37 d) [Ср. перевод С. С. Аверинцева: «движущееся подобие вечности» (Платон.
Августин основательно отвечал своим совопросникам, что «до сотворения неба и земли Бог
не делал ничего, ибо прежде сотворения неба и земли
не было и времени, уместен ли вопрос, что Бог делал
тогда?
Но знание их было глубже и высшее, чем у нашей науки; ибо наука наша ищет объяснить, что такое жизнь, сама стремится сознать ее, чтоб научить других жить; они же и без науки знали, как им жить…» «У них
не, было веры, зато было твердое знание, что, когда восполнится их земная радость до пределов природы земной,
тогда наступит для них, и для живущих и для умерших, еще большее расширение соприкосновения с целым вселенной» (Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч. Л., 1983.
Если устранить эту причину пространственности, предположив полную и совершенную организованность мирового тела, при которой ничто ничего
не вытесняет, но все существует в единстве,
тогда, очевидно, реальность пространства исчезает, оно становится чистой потенциальностью.
Формы бытия
тогда имеют характер
не внешней принудительности пространства, но лишь внутренне присущей им качественности.
В раю и самый половой акт
не мог соединяться с обычным в настоящее время чувством стыдливости,
тогда и самые половые органы
не считались срамными, и самое чувство стыда при виде наготы человеческого духа появилось как результат расстройства гармонии между духом и плотью.
«Если и в настоящее время у некоторых людей, проводящих эту тяжелую жизнь тленной плоти, тело во многих движениях и расположениях сверх обыкновенной естественной меры оказывает удивительную покорность, то какое основание мы имеем
не верить, что до греха, неповиновения и наказания человек;·, повреждением человеческие члены могли служить человеческой воле для размножения потомства без всякой похоти?»
Тогда «муж мог сеять потомство, а жена воспринимать своими детородными членами, приводимыми в движение, когда нужно и насколько нужно, посредством воли, без всякого возбуждения похоти» [De civ. Dei, XIV, 23, 17, 24.]
Ева
не могла остаться в качестве одной лишь идеальной возможности внутри Адама, ибо
тогда он
не ощутил бы ее как телесность, а через то
не опознал бы и своего собственного тела.
Напротив, если чувственность и плоть есть только «явление», греховная греза, навеваемая Лилит,
тогда ненужной и обременительной становится телесная двуполость, и преодоление косности и греха мира должно выразиться в таком случае прежде всего в исцелении
не пола, но от пола, в освобождении от Евы путем ее упразднения, возвращения внутрь Адама.
Авве Пафнутию, который считал себя уже совершенно свободным от плотских вожделений, ангел повелел произвести над собой следующее испытание: «Поди заключи в свои объятия нагую прекрасную девицу, и, если держа ее при себе, ты будешь чувствовать, что покой сердца твоего остается непоколебимым, и в плоти твоей
не происходит мятежного волнения,
тогда и видимый пламень будет прикасаться к тебе тихо и безвредно…
— Я бы могла дать больше, чем большинство женщин, а между тем самые ничтожные женщины любимы,
тогда как меня никто
не любит» (Мечников И. И. Этюды оптимизма. М., 1987.
Человек
не мог быть сразу создан как завершенное существо, в котором бы образ и подобие, идея и действительность, соответствовали друг другу, потому что
тогда он был бы Богом, и
не по благодати и уподоблению, а по естеству.
Но
тогда ни о какой самобытности человеческого существа
не могло бы быть и речи.
Союз жены и мужа перестал быть чистым образом Христа и Церкви, человек утратил внутреннюю норму своего бытия, и
тогда открылась людям их нагота,
не только тела, но и духа, лишенного уже цельности.
Тем
не менее оно роковым образом остается погружено в свою субъективность именно
тогда, когда должно возвыситься над миром и над собой, — акт, трансцендентный по замыслу и по смыслу, остается замкнутым в имманентности.
«Но
тогда,
не знав Бога, вы служили богам, которые в существе
не боги — τοις φύσει μη οοσιν θεοΐς.
Уже
тогда был Он страдающим Мессией, как изображает Его Ветхий Завет, но страдающим именно потому, что помимо желания Он присутствовал притом во всех состояниях сознания, сам
не будучи ими запятнан.
Предвечного решения Божия, которое осталось тайною даже «начальствам и властям» небесным,
не мог разгадать и искуситель, дух зависти, который уже по тому самому лишен был всякой проницательности в любви: судя по самому себе и
не допуская ничего иного и высшего, он мог рассчитывать лишь на то, что Творец, обиженный непослушанием, отвернется от мира, бросит его, как сломанную игрушку, а тогда-то и воцарится в нем сатана.
Но когда надеемся того, чего
не видим,
тогда ожидаем в терпении» (Рим. 8:24-5).
Когда бы все так чувствовали силу Гармонии! Но нет:
тогда б
не мог И мир существовать; никто б
не стал Заботиться о нуждах низкой жизни, Все предались бы вольному искусству! Нас мало избранных, счастливцев праздных, Пренебрегающих презренной пользой, Единого прекрасного жрецов.
Восстановление прежнего положения для искусства потому
не может явиться желанным для современности, что отношения между религией и искусством, потребностями культа и внутренними стремлениями творчества
тогда имели все-таки несвободный характер, хотя это и
не сознавалось.
Если же видеть здесь «проект» чуда, совершаемого искусством, причем самому художнику усвояется роль теурга или мага,
тогда приходится видеть здесь типичный подмен софиургийной задачи эстетическим магизмом, причем соблазн лжемессианизма ведет к человекобожию и люциферизму (
не без явного влияния теософических идей).].
Лишь когда в нем рождается ложная претензия и на то, что ему неприсуще, когда тем самым фактически опознается
не только его мощь, но и немощь, ограниченность,
тогда пробуждается «знание добра и зла» в области власти.