Неточные совпадения
Правда, когда в 20‑х годах у Булгакова состоялась
его «вторая встреча» с «Сикстинской Мадонной»,
он, по
его словам, «увидел и почувствовал нечистоту, нецеломудрие картины Рафаэля, сладострастие
его кисти и кощунственную ее нескромность» (там же).] и
за Бетховеном и услаждаться дешевой олеографией и слащавым вальсом.
О, как страшен этот сон души, ведь от
него можно не пробудиться
за целую жизнь!
А для того чтобы жизненно уверовать, опытно воспринять то, что входит в православие, вернуться к
его «практике», нужно было совершить еще долгий, долгий путь, преодолеть в себе многое, что налипло к душе
за годы блужданий.
Однако и здесь, поскольку мы имеем дело с отношением религиозным,
оно связано именно с устремлением
за эмпирическую данность к некоему трансцендентному ноумену [Ноумен — умопостигаемая сущность, в отличие от «феномена» — объекта чувственного содержания.
Имманентным для нас является то, что содержится в пределах данного замкнутого круга сознания; то, что находится
за этим кругом, трансцендентно или не существует в
его пределах.
И в этом заключается глубокое отличие оккультного и религиозного путей, которое может при известных условиях стать и противоположностью, и уже во всяком случае нельзя
их смешивать, подменивать, выдавая один
за другой, как это часто делается теперь.
Но в действительности этого нет: то, во что можно верить, нельзя знать,
оно выходит
за пределы знания, а в то, что можно знать, нельзя и не должно верить.
Трансцендентное всегда лежит
за пределами познания, вне
его, поверх
его.
Теперешний человек соответствует настоящей стадии в развитии земли; предыдущие ступени
его существования духовно и физически отличаются от теперешней, и еще более надо это же сказать про последующие мировые эпохи: человек есть только звено,
его не было и
он должен быть преодолен; эволюция ведет не к сверхчеловеку, но от человека и
за человека.
«Относительно этой формы бесконечности прогресса верно прежде всего то, что мы раньше заметили относительно качественно бесконечного прогресса, а именно, что
он не есть выражение истинной бесконечности, а есть та дурная бесконечность, которая не выходит
за пределы долженствования и, таким образом, на деле остается в конечном» (там же.
«Так утверждает
оно (благочестие) свою собственную область и свой самобытный характер лишь тем, что
оно всецело выходит
за пределы и науки, и практики, и лишь когда
оно стоит рядом с последними, общая сфера духа всецело заполнена, и человеческая природа с этой стороны завершена» (38).
Что вы знаете или мните о природе вещей, лежит далеко в стороне от области религии: воспринимать в нашу жизнь и вдохновляться в этих воздействиях (вселенной) и в том, что
они пробуждают в нас, всем единичным не обособленно, а в связи с целым, всем ограниченным не в
его противоположности иному, а как символом бесконечного — вот что есть религия; а что хочет выйти
за эти пределы и, напр., глубже проникнуть в природу и субстанцию вещей, есть уже не религия, а некоторым образом стремится быть наукой…
Нельзя не признать, что учение Шлейермахера носит явные черты двойственности, которая позволяет
его истолковывать и как философа субъективизма в религии (как и мы понимаем
его здесь вслед
за Гегелем) [Бывает, что «я» находит в субъективности и индивидуальности собственного миросозерцания свое наивысшее тщеславие — свою религию», — писал о Ф. Шлейермахере Гегель в «Лекциях по истории философии» (Гегель. Соч. М.; Л., 1935.
Признаются
за такие, которым действительно присущи объекты, так как практический разум неизбежно нуждается в существовании этих объектов для возможности своего, и притом практически безусловно необходимого, объекта высшего блага и через это дает теоретическому разуму право предполагать
их.
Моральная теология Канта есть именно тот дурной антропоморфизм или психологизм в религии, которому
им якобы объявляется война, ибо тварное и человеческое выдается здесь
за божественное, причем этот воинствующий психологизм принимает явно враждебный религии характер, как это достаточно ярко обнаруживается и в религиозных трактатах Канта, а особенно Фихте (периода Atheismusstreit).
Огонь жжет, это
его естественное и неотъемлемое качество, и странно было бы упрекать
его за эту жгучесть или желать, чтобы
он ее лишился.
В этом-то и заключается опасность прельщения ложными откровениями, принимаемыми
за истину только потому, что гносеологически
они имеют характер откровения, не дискурсивны, но интуитивны.
Так, символ в рационалистическом применении берется как условный знак, аббревиатура понятия, иногда целой совокупности понятий, конструктивная схема, логический чертеж;
он есть условность условностей и в этом смысле нечто не сущее;
он прагматичен в своем возникновении и призрачен вне своего прагматизма;
он возникает по определенному поводу, цепляется
за вещи лишь в предуказанных точках,
его реализм частичен, акцидентален.
Она определяет ту
его внешнюю границу,
за которую невозможно отклоняться, но она отнюдь не адекватна догмату, не исчерпывает
его содержания, и прежде всего потому, что всякая догматическая формула, как уже сказано, есть лишь логическая схема, чертеж целостного религиозного переживания, несовершенный
его перевод на язык понятий, а затем еще и потому, что, возникая обычно по поводу ереси, — «разделения» (αϊρεσις — разделение), она преследует по преимуществу цели критические и потому имеет иногда даже отрицательный характер: «неслиянно и нераздельно», «одно Божество и три ипостаси», «единица в троице и троица в единице».
Догмат есть имманентизация трансцендентного содержания религии, и это влечет
за собой целый ряд ущербов, опасностей, подменов; при этой логической транскрипции мифа неизбежно зарождается схоластика (или «семинарское богословие»), т. е. рационалистическая обработка догматов, приноровление
их к рассудочному мышлению, при котором нередко теряется
их подлинный вкус и аромат, а «богословие» превращается в «науку как все другие», только с своим особым предметом.
Платон все время остается одновременно — и в этом-то и состоит парадоксальность
его философского образа — мифологом и философом, догматиком и критицистом, между тем как те, которые держатся
за тогу основателя Академии, пугливо или брезгливо отмахиваются от всего «мифического».
Человеческий разум, сознание своей сущности есть разум вообще, божественное в человеке, а дух, насколько
он есть дух Бога, не есть дух над звездами,
за пределами мира, но Бог присутствует вездесущно и как дух во всех духах.
Чем более человек заставляет в разумном мышлении действовать
за себя самое дело, отказывается от своей обособленности, относится к себе как к всеобщему сознанию,
его разум не ищет своего в смысле особного, и тем менее может
он впасть в это противоречие, ибо
он, разум, и есть самое дело, дух, божественный дух» (17) [Ср. там же.
Это мнение у Гегеля проистекает из общего
его убеждения, что возможна абсолютная система, которая была бы не философией, а уже самой Софией, и именно
за таковую почитал
он свою собственную систему.
Словом, вера не обрекает на спячку или бездействие
за ненадобностью, не берет под подозрение философствующий разум, но ставит
ему свою задачу, создает особый стимул для деятельности.
Все свойства, все слова, все качества, все мысли, заимствованные из этого мира, как бы мы
их ни потенцировали и ни усиливали, абсолютно непригодны для характеристики того, что стоит
за пределами этого мира.
Скорее это НЕ есть отрицающее всякое высказывание ά: αόριστος, άπειρος, άμορφος [Неограниченный, бесконечный, бесформенный (греч.).] — не столько отрицание того или иного определения, сколько
его отсутствие, выражение невыразимого, жест трансцендентного в имманентном, предел для мысли и для сознания,
за которым
оно гаснет и погружается в ночь.
Мышление уподобляется здесь змее, ловящей себя
за хвост или стремящейся настигнуть свою же тень;
оно может делать все новые и новые усилия освободиться от всякого данного содержания, трансцендировать себя, истощая свою энергию в отрицании всякой данности.
Мир идей у Платона образует самостоятельную софийную фотосферу, одновременно и закрывающую и открывающую то, что
за и над этой сферой — само Божество; идеи у Платона остаются в неустроенной и неорганизованной множественности, так что и относительно верховной идеи блага, идеи идей, не устранена двусмысленность, есть ли она Идея в собственном и единственном смысле или же одна из многих идей, хотя бы и наивысшая (особое место в этом вопросе занимает, конечно, только «Тимей» с
его учением о Демиурге [«Демиург» по-греч. означает «мастер», «ремесленник», «строитель»; у Платона — «Творец», «Бог».
Ясно, что Единое остается трансцендентным раздельному, дискурсивному сознанию:
оно έπέκεινα [Букв.: по ту сторону,
за (греч...
Мы познаем Бога, лишь поскольку
Он открывается нам, но само существо Божие остается
за пределами человеческого постижения.
В дальнейшем развитии той же мысли Эриугена подробно (в книгах I и II) останавливается на выяснении того, что к Божеству совершенно не приложимы категории мышления (которых, вслед
за Аристотелем,
он насчитывает десять: сущность, количество, качество, отношение, положение, состояние (habitus), место, время, действие, страдание).
Стало быть, надо выйти
за различия времен и эпох, как и действительностей или возможностей, ибо для
него не существует ничего ни старого, ни нового, и превосходно называется
он в Откровении первый и последний.
Зогар (букв.: сияние) — книга Каббалы, написанная на арамейском языке, по-видимому, испанским евреем Моисеем де Леоном в конце XIII в. и выданная
им за сочинение Симона бар Йохая.
Один мудрец говорит: имей я Бога, которого я мог бы познать, я
Его не почел бы
за Бога!
Нельзя проникнуть в Бога или даже
за Бога лишь путем углубления в свое собственное мировое естество (хотя
оно и представляет собой «образ и подобие», некую природную икону Божества), без реальной встречи с премирным Божеством, без
Его откровения о Себе.
При таком понимании бог не есть еще то последнее, далее чего нельзя уже проникнуть, напротив, можно, а потому и должно прорваться
за бога, совлечься не только мира, но и бога, «Gottes ledig werden» [Освободиться от Бога (
нем.).] (Эккегарт).
Они находятся в определенном иерархическом соотношении, как ступени самооткровения Ничто. Онтологически единосущны и мир, и бог, насколько оба
они суть модусы Ничто, в котором возникает все. И если на пути возвращения к этому Ничто человек должен восходить к богу (или богам), а далее проходить чрез бога и
за бога, то лишь потому, что нельзя подняться на последнюю ступень, минуя предпоследнюю, а богобытие и есть эта предпоследняя ступень.
Во всяком случае, — и этому необходимо давать надлежащий вес при оценке Мейстера Эккегарта, — художник слова и спекулятивный метафизик слишком сильно и явно дают себя знать в
его сочинениях, чтобы можно было принимать все
его идеи
за религиозно-мистические интуиции и откровения, и никогда нельзя уверенно сказать, опирается ли проповедь Эккегарта на опытные переживания, или же она рождается из загоревшихся в душе
его художественных образов и спекулятивных идей, которые
он превращает в задачу для осуществления опытным мистическим путем.
Для
них возникновение мира есть следствие слепого и нелепого акта воли, как бы ошибки Абсолютного, повлекшей
за собой мировой процесс и ввергнувшей само Абсолютное в «трагедию страдающего бога», причем вся эта история имеет закончиться бесследным уничтожением безрезультатного мироздания и новым погружением Абсолютного в тупой и сонный покой.
Если что-либо бывает, то необходимо
ему из чего-либо возникать и куда-либо возвращаться, ибо безвоздушная область чистого небытия остается
за пределами досягаемости.
Это — рационалистическая безвкусица, которую менее всего хотелось бы видеть в Шеллинге, и
он платится
за нее не только ересью, но и противоречием самому себе.
Вечность лежит не
за временем или после времени, но наряду с
ним, над временем, как для
него идеал, и под временем, как
его основа, которая ощущается временем лишь чрез призму ничто, небытия.
То, что Бог существенно и потому предвечно, вневременно представляет (отлично сознаем всю неточность этих выражений, но пользуемся
ими за отсутствием надлежащих для того слов в языке человеческом), надо мыслить в смысле реальнейшем, как ens realissimum, и именно такой реальнейшей реальностью и обладает Идея Бога, Божественная София.
В утверждении софийности понятий лежит коренная ложь учения Гегеля, с этой стороны представляющего искажение платонизма,
его reductio ad absurdum [Приведение к нелепости (лат.).], и «мудрость века сего» [Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом (1 Кор. 3:19).], выдающего
за Софию (сам Гегель, впрочем, говорит даже не о Софии, понятию которой вообще нет места в
его системе, но прямо о Логосе, однако для интересующего нас сейчас вопроса это различие не имеет значения).
Мир является великой иерархией идейных существ, идейным организмом, и в этом постижении софийности «мертвого» мира лежит заслуга оккультизма [Под оккультизмом я разумею здесь не столько современный, школьный оккультизм, воспитываемый особой тренировкой, но общую природную способность человека проникать
за кору явлений, особенно свойственную народам в ранние эпохи развития и отразившуюся в сказке, эпосе, фольклоре, верованиях и «суевериях».], сближающая
его с ««поэтическим восприятием» природы вообще.
Такое сущее ничто, бытийствующее небытие не может быть уловлено чувством, а только постулировано мыслию, да и то лишь при том условии, если она попытается выйти из себя, как выражается Платон, посредством «незаконнорожденного суждения» (λογισμω τινι νόθω), для этого надо начисто отмыслить всякое небытие, но и при том все-таки не получится простого, чистого ничто, окончательной пустоты: приходится как бы заглянуть
за кулисы бытия, или, оставаясь на лицевой поверхности
его, ощупать
его изнанку.
Плотин пытался ответить на этот же вопрос тоже не спекулятивным, но религиозно-мистическим учением о εν и эманации
его лучей в материю: как бы ни относиться к религиозной ценности такого построения, но философской убедительности и
оно не имеет (хотя
оно нередко и принималось
за философское).
Понять это не трудно: ведь неоплатоники боролись
за безнадежное дело, — религия язычества уже была сокрушена крестом, и попытки ее спасти, как бы
они ни были философски гениальны, все же являлись порождением духовной реакции и обречены были на неудачу.
Так как
они, очевидно, радовались своему самовластию (αΟτεξουσίαν), много пользуясь свободой движения
за себя самих (παρ αυτών),
они взяли противоположное направление и удалились весьма далеко и утратили познание, что сами
они оттуда (как дети, отделившиеся от отцов и много времени проведшие вдали, не знают ни отца, ни себя)» (Enn. V, lib. I, cap. I).