Неточные совпадения
Православие не в том, чтобы отрицать мир в его подлинности, но в том, чтобы
делать центром человечности обращенное к Богу, молитвенно пламенеющее сердце, а не автономное мышление и не самоутверждающуюся волю: вне
этого центра и мир перестает быть космосом, творением и откровением Божиим, но становится орудием для искусителя, обольщающим кумиром.
Религия вне морального ее трактования кажется ему идолопоклонством — Abgötterei [«Идолопоклонство в практическом смысле —
это все еще та религия, которая мыслит высшее существо со свойствами, по которым и нечто другое, а не моральность сама по себе может быть подходящим условием для того, чтобы сообразоваться с его волей во всем, что в состоянии
делать человек» (там же С. 497).].
Если бы люди веры стали рассказывать о себе, что они видели и узнавали с последней достоверностью, то образовалась бы гора, под которой был бы погребен и скрыт от глаз холм скептического рационализма. Скептицизм не может быть до конца убежден, ибо сомнение есть его стихия, он может быть только уничтожен, уничтожить же его властен Бог Своим явлением, и не нам определять пути Его или объяснять, почему и когда Он открывается. Но знаем достоверно, что может Он
это сделать и
делает…
В религии человеческому духу становится доступно то, чего он не постигает ни в науке, ни в этике, ни в эстетике (хотя каждая из них в отдельности и может указывать путь к религии, да и действительно
это по-своему
делает).
На
этой встрече Булгаков
сделал доклад по аграрному вопросу (Шацилло К. Ф. О предыстории «Союза освобождения»//Археографический ежегодник за 1977 год. М., 1981.
Но насколько он из него выходит и
делает предметом размышления что-либо из вещей божественных (των μετά θεόν), рассекается
это единение, которое превыше разумения, и в коем, находясь в соединении с Богом, по сопричастности Божеству, он и сам становится Богом и слагает с себя естественный закон своей собственной природы».].
Если признать, что действительно чувство, во всей его неопределенности, есть главный или существенный орган религии, то
это значило бы не только лишить религию принадлежащего ей центрального, суверенного значения и поместить ее рядом и наравне с наукой, моралью, эстетикой, а в действительности даже и низке их, но, самое главное,
сделать религию слепой сентиментальностью, лишить ее слова, навязать ей адогматизм и алогизм.
Но
это расширение теоретического разума не есть расширение спекуляции, т. е. не дает права
делать из
этих понятий позитивное употребление в теоретическом отношении (??), так как здесь практический разум
делает то, что
эти понятия становятся реальными и действительно получают свои (возможные) объекты.
Здесь они становятся имманентными и конститутивными, так как
это основы возможности того, чтобы
сделать действительным необходимый объект чистого практического разума (высшее благо).
Поэтому совершенно несправедлива такая характеристика веры, согласно которой ее ограничивают только экзистенциальным суждением, как
это делают некоторые гносеологи, представители «мистического эмпиризма».
Всего труднее поверить истине, что она — истина, т. е. требует преклонения перед собой и самоотвержения; гораздо легче
эту истину воспринять как мое мнение, которое я полагаю как истину: «род лукавый и прелюбодейный» даже из истины
делает средство тешить свое маленькое я.
Утрата вкуса к эстетике культа
делает, к тому же,
эти «представления» утомительными и непонятными, рационализм объявляет войну культу за его пышность, красоту, мнимую театральность (таковы господствующие настроения всей реформации, особенно кальвинизма, пуританизма, квакерства).
С. 316.], и в
этой двойственности и противоречивости заключается необходимость перехода к философии, которая то же самое дело, что и религия,
делает в форме мышления, тогда как «религия, как, так сказать, непроизвольно (unbefangen) мыслящий разум, остается в форме представления» [Ср. там же.
Единое — Ум — Мировая Душа составляют трехступенную градацию сущего (но
эта трехступенность не есть триипостасность, как иногда ошибочно думают [Такое смешение (притом тенденциозное)
делает Древе в своем исследовании о Плотине: Л. Drews...
Но
этого вы не в состоянии
сделать, ибо в существе своем сие Единое неделимо.
Притом и самое сотворение наше есть верх благости» [Иб., 21.]. «Поелику всякая разумная природа хотя стремится к Богу и к первой причине, однако же не может постигнуть ее, по изъясненному мною; то, истаивая желанием, находясь как бы в предсмертных муках и не терпя сих мучений, пускается она в новое плавание, чтобы или обратить взор на видимое и из
этого сделать что-нибудь богом, или из красоты и благоустройства видимого познать Бога, употребить зрение руководителем к незримому, но в великолепии видимого не потерять из виду Бога.
Из
этого уже знакомого нам определения апофатического богословия о том, что Бог есть Ничто не в смысле отрицания, но в смысле недостаточности нсякого утверждения, Эриугена
делает смелый и парадоксальный вывод, что Бог не-знает самого себя.
Это есть то ничто, о котором говорит св. Дионисий, что Бог не есть все то, что можно назвать, понять или охватить: дух при
этом совершенно оставляется. И если бы Бог захотел при
этом его совершенно уничтожить, и если бы он мог при
этом вполне уничтожиться, он
сделал бы
это из любви к ничто и потому, что он слился с ним, ибо он не знает ничего, не любит ничего, не вкушает ничего, кроме единого» [Vom eignen Nichts, Tauler's Predigten. Bd. I, 211.].
§ 27. Если ты хочешь знать, где обитает Бог, устрани тварь и природу, тогда Бог есть все… Если же ты скажешь: я не могу устранить от себя тварь и природу, ибо, если бы
это произошло, я обратился бы в ничто, поэтому я должен представлять себе Божество обратно, то слушай: Бог сказал Моисею: ты не должен
делать подобия Божия…»
Иначе говоря, мировое бытие внебожественно, пребывает в области относительного, и именно
эта внебожественность или относительность и
делает мир миром, противополагая его Божеству.
Природа есть орудие тихой вечности, которым она формирует,
делает, разделяет и собирает себя самое при
этом в царство радости, ибо вечная воля открывает свое слово чрез природу.
Слово в знании (Scienz) воспринимает в себя природу, но живет чрез природу, как солнце в элементах, или как Ничто в свете огня, ибо блеск огня
делает Ничто обнаруживающимся, и при
этом нельзя говорить о ничто, ибо Ничто есть Бог и все» [IV, 477, § 16–17.
Он называет «бредом о творении» (creatürlicher Wahn) мысль, «будто Бог есть нечто чуждое, и пред временем создания тварей и
этого мира держал в себе в троице своей мудростью совет, что Он хочет
сделать и к чему принадлежит всякое существо, и таким образом сам почерпнул из себя повеление (Fürsatz), куда надо определить какую вещь [IV, 405.].
Он хочет и
делает в себе самом только одну вещь, именно Он рождает себя в Отце, Сыне и Духе Св., в мудрости своего откровения; кроме
этого единый, безосновный Бог не хочет в себе ничего и не имеет в себе самом совета о многом.
Абсолютный дух осуществляет
это свободное свое произведение лишь тем, что он хотя и отличенное, но не отделенное и не зависимое от него бытие поставляет и подчиняет себе, частью заставляя содействовать себе, частью же
делая своим орудием» (I, 214, 5, ib., 119).
Вообще вопрос собственно о творении духов — ангелов и человека — остается наименее разъясненным в системе Беме, и
это делает ее двусмысленной и даже многосмысленной, ибо, с одной стороны, разъясняя Fiat в смысле божественного детерминизма, он отвергает индетерминистический акт нового творения, но в то же время порой он говорит об
этом совершенно иначе [«Воля к
этому изображению (ангелов) изошла из Отца, из свойства Отца возникла в слове или сердце Божием от века, как вожделеющая воля к твари и к откровению Божества.
Господь Иисус есть Бог, Второе Лицо Пресвятой Троицы, в Нем «обитает вся полнота Божества телесно» [Кол. 2:9.]; как Бог, в абсолютности Своей Он совершенно трансцендентен миру, премирен, но вместе с тем Он есть совершенный Человек, обладающий всей полнотой тварного, мирового бытия, воистину мирочеловек, — само относительное, причем божество и человечество, таинственным и для ума непостижимым образом, соединены в Нем нераздельно и неслиянно [
Это и
делает понятной, насколько можно здесь говорить о понятности, всю чудовищную для разума, прямо смеющуюся над рассудочным мышлением парадоксию церковного песнопения: «Во гробе плотски, во аде же с душею, яко Бог, в рай же с разбойником и на престоле сущий со Отцем и Духом, вся исполняя неописанный» (Пасхальные часы).].
Конечно,
этот факт можно философски истолковывать, давая ему метафизическое выражение, вскрывая его философские глубины, —
это может и даже должен
делать философ, но он не может, вместе с Шеллингом, печально сближающимся здесь со своим соперником Гегелем, притязать на раскрытие тайны и генезиса троичной жизни в Божестве, на установление ее «философской необходимости» (317).
Однако
это еще не
делает их метафизически антиидейными существами, и клоп почтен софийной тайной, как голубь и розы, хотя в тварной злобе своей он извратил до особой омерзительности свое существо или подвергся особенно тяжелой болезни.
Гипотеза последовательного номинализма, по которой общие понятия рассматривались бы как человеческая выдумка, условное соглашение, измышленная кличка, ухищрения отдельных людей,
делала бы совершенно непонятной
эту значимость понятий, она атомизирует мышление и оказывается бессильной при объяснении факта науки.
Безбожной философии, не признающей божественной тайны, приходится или вовсе обойти
этот вопрос, как
это, в сущности, и
делает вся новая философия, или же маскировать его неразрешимость, т. е. апеллировать к иррациональному, логически не дедуцируемому началу (Гартман и Шопенгауэр).
Вне
этого пребывающая материя бескачественна и безвидна; как же может что-либо
делать материя, если сама по себе она не имеет способности восприятия (πάσχειν)?
Более жестокой муки не ведала тварь, но
эта мука и
сделала Богоматерь «всех скорбящих радостью».
Это не отнимает от них ипостасности и не
делает их безликими и несозданными «силами Божьими» (как
это утверждает Шеллинг), но лишает их самостоятельной области — особого ангельского царства.
Язычество по своей природе страждет психологизмом,
это именно свойство
делает его неизбежно множественным.
Эта двойственность проникает и в собственное сознание язычества, что
делает ему присущим трагизм, проистекающий из знания своей неокончательности и относительности.
Искать ли того, что во всех них есть общего, чтобы, взяв
это общее за скобку, объявить его квинтэссенцией религиозной истины, как
это делает всенивелирующий рационализм под разными флагами (теософия, толстовство)?
Очевидно также, что и для тех, кто видит в язычестве лишь исключительное откровение Второй Ипостаси, существует только одно средство справиться с богинями —
это подвергнуть их нейтрализующему их пол истолкованию, как и
делает, напр...
Мир, созданный на основе человеческой свободы, не может быть разрушен или уничтожен, хотя бы он благодаря ей и «не удался», а люди превратились бы в сынов сатаны, стали бы воплощенными дьяволами (на
это и рассчитывал сатана, прельщая Еву: он мечтал узурпировать мир, чтобы
сделать его игрушкой своего властолюбия, пародирующего божественное всемогущество, — предметом jeu satanique [Сатанинская шутка (фр.).]).
Такой человек, который имел возможность родиться для вечности прекрасным и совершенным и теперь уже ясно сознал
эту возможность, сам
сделал себя уродом, оскорбляющим Бога
этим уродством.
Искусство не имеет дела с утилитарными оценками
этого мира, ибо оно зачаровано красой иного, горнего мира и стремится
сделать ее ощутимою.
Пророк ощущает в своих словах и делах не свою волю, но веление Божие, и именно
этой способностью
делать себя «послушной тростью в руках книжника-скорописца» и отличается служение пророка.
Символическое искусство не разрывает связи двух миров, как
это делает эстетический идеализм, примиряющийся на одной лишь художественной мечтательности, — оно прозревает
эту связь, есть мост от низшей реальности к высшей, ad realiora.
«Красота спасет мир», но
этим отнюдь еще не сказано, что
это сделает искусство, — ибо само оно только причастно Красоте, а не обладает ее силою.
Для гуманности злом является всякое страдание, она хочет всех
сделать довольными и счастливыми и верить в осуществимость
этого замысла.
На Страшном суде человек, поставленный лицом к лицу с Христом и в Нем познавший истинный закон своей жизни, сам
сделает в свете
этого сознания оценку своей свободе в соответствии тому «подобию», которое создано творчеством его жизни, и сам различит в нем призрачное, субъективное, «психологическое» от подлинного, реального, онтологического.