Неточные совпадения
— Что! Наладили свое: «Переезжайте, говорят, нам нужно квартиру переделывать». Хотят из докторской и из
этой одну большую квартиру
сделать, к свадьбе хозяйского сына.
— Ну, хорошо, как встану, напишу… Ты ступай к себе, а я подумаю. Ничего ты не умеешь
сделать, — добавил он, — мне и об
этой дряни надо самому хлопотать.
— У Муссинских? Помилуйте, да там полгорода бывает. Как что
делать?
Это такой дом, где обо всем говорят…
— Нет, нет!
Это напрасно, — с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни в чем таком… Он не
сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.
— Что еще
это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего
делает и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет такой репутации. Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».
— Такой обязательный, — прибавил Судьбинский, — и нет
этого, знаешь, чтоб выслужиться, подгадить, подставить ногу, опередить… все
делает, что может.
— Отчего ж?
Это делает шум, об
этом говорят…
Даже Захар, который, в откровенных беседах, на сходках у ворот или в лавочке,
делал разную характеристику всех гостей, посещавших барина его, всегда затруднялся, когда очередь доходила до
этого… положим хоть, Алексеева. Он долго думал, долго ловил какую-нибудь угловатую черту, за которую можно было бы уцепиться, в наружности, в манерах или в характере
этого лица, наконец, махнув рукой, выражался так: «А у
этого ни кожи, ни рожи, ни ведения!»
— И ему напиши, попроси хорошенько: «
Сделаете, дескать, мне
этим кровное одолжение и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… сигар, что ли. Вот ты как поступи, а то ничего не смыслишь. Пропащий человек! У меня наплясался бы староста: я бы ему дал! Когда туда почта?
Разве настоящий-то хороший русский человек станет все
это делать?
— Ну, оставим
это! — прервал его Илья Ильич. — Ты иди с Богом, куда хотел, а я вот с Иваном Алексеевичем напишу все
эти письма да постараюсь поскорей набросать на бумагу план-то свой: уж кстати заодно
делать…
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли
делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца
этому никогда нет!
«Когда же жить? — спрашивал он опять самого себя. — Когда же, наконец, пускать в оборот
этот капитал знаний, из которых большая часть еще ни на что не понадобится в жизни? Политическая экономия, например, алгебра, геометрия — что я стану с ними
делать в Обломовке?»
Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе головы над разными затеями, как
это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нем.
Это Захар
делал не из злости и не из желания повредить барину, а так, по привычке, доставшейся ему по наследству от деда его и отца — обругать барина при всяком удобном случае.
Проходя по комнате, он заденет то ногой, то боком за стол, за стул, не всегда попадает прямо в отворенную половину двери, а ударится плечом о другую, и обругает при
этом обе половинки, или хозяина дома, или плотника, который их
делал.
Если ему приказывали
сделать что-нибудь сверх
этого, он исполнял приказание неохотно, после споров и убеждений в бесполезности приказания или невозможности исполнить его.
Если ему велят вычистить, вымыть какую-нибудь вещь или отнести то, принести
это, он, по обыкновению, с ворчаньем исполнял приказание; но если б кто захотел, чтоб он потом
делал то же самое постоянно сам, то
этого уже достигнуть было невозможно.
Малейшего повода довольно было, чтоб вызвать
это чувство из глубины души Захара и заставить его смотреть с благоговением на барина, иногда даже удариться, от умиления, в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил другого какого-нибудь барина не только выше, даже наравне с своим! Боже сохрани, если б
это вздумал
сделать и другой!
Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив в молодости лакейскую службу в барском доме, был произведен в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а не предметом необходимости. От
этого он, одев барчонка утром и раздев его вечером, остальное время ровно ничего не
делал.
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но,
сделав в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив
это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
Захар, чувствуя неловкость от
этого безмолвного созерцания его особы,
делал вид, что не замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной стоял к нему и даже не кидал в
эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича.
Захар ничего не отвечал и решительно не понимал, что он
сделал, но
это не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину.
Разве я могу все
это делать и перенести?
— А ведь я не умылся! Как же
это? Да и ничего не
сделал, — прошептал он. — Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал — утро так и пропало!
«Что ж
это такое? А другой бы все
это сделал? — мелькнуло у него в голове. — Другой, другой… Что же
это такое другой?»
Нечего
делать, отец и мать посадили баловника Илюшу за книгу.
Это стоило слез, воплей, капризов. Наконец отвезли.
Делали ли они себе вопрос: зачем дана жизнь? Бог весть. И как отвечали на него? Вероятно, никак:
это казалось им очень просто и ясно.
Ему представлялись даже знакомые лица и мины их при разных обрядах, их заботливость и суета. Дайте им какое хотите щекотливое сватовство, какую хотите торжественную свадьбу или именины — справят по всем правилам, без малейшего упущения. Кого где посадить, что и как подать, кому с кем ехать в церемонии, примету ли соблюсти — во всем
этом никто никогда не
делал ни малейшей ошибки в Обломовке.
Впрочем, такого разврата там почти не случалось:
это сделает разве сорванец какой-нибудь, погибший в общем мнении человек; такого гостя и во двор не пустят.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью, таким делом, без которого легко и обойтись можно, так точно, как можно иметь картину на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти: от
этого ему все равно, какая бы ни была книга; он смотрел на нее, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего
делать.
Он мало об
этом заботился. Когда сын его воротился из университета и прожил месяца три дома, отец сказал, что
делать ему в Верхлёве больше нечего, что вон уж даже Обломова отправили в Петербург, что, следовательно, и ему пора.
— И не нужно никакого! — сказал Штольц. — Ты только поезжай: на месте увидишь, что надо
делать. Ты давно что-то с
этим планом возишься: ужели еще все не готово? Что ж ты
делаешь?
— Что
это с тобой? — с иронией возразил Штольц. — А собираешься дело
делать, план пишешь. Скажи, пожалуйста, ходишь ли ты куда-нибудь, где бываешь? С кем видишься?
— Нет, что из дворян
делать мастеровых! — сухо перебил Обломов. — Да и кроме детей, где же вдвоем?
Это только так говорится, с женой вдвоем, а в самом-то деле только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляни в любое семейство: родственницы, не родственницы и не экономки; если не живут, так ходят каждый день кофе пить, обедать… Как же прокормить с тремя стами душ такой пансион?
А когда я
сделал план поездки за границу, звал заглянуть в германские университеты, ты вскочил, обнял меня и подал торжественно руку: «Я твой, Андрей, с тобой всюду», —
это всё твои слова.
Что ему
делать теперь? Идти вперед или остаться?
Этот обломовский вопрос был для него глубже гамлетовского. Идти вперед —
это значит вдруг сбросить широкий халат не только с плеч, но и с души, с ума; вместе с пылью и паутиной со стен смести паутину с глаз и прозреть!
«Боже мой, и она смотрит! — думает Обломов. — Что я с
этой кучей
сделаю?»
— Все
это еще во-первых, — продолжала она, — ну, я не гляжу по-вчерашнему, стало быть, вам теперь свободно, легко. Следует: во-вторых, что надо
сделать, чтоб вы не соскучились?
И все
это чудо
сделает она, такая робкая, молчаливая, которой до сих пор никто не слушался, которая еще не начала жить! Она — виновница такого превращения!
Она даже вздрагивала от гордого, радостного трепета; считала
это уроком, назначенным свыше. Она мысленно
сделала его своим секретарем, библиотекарем.
«Ведь
это вредно, — сказал он про себя. — Что
делать? Если с доктором посоветоваться, он, пожалуй, в Абиссинию пошлет!»
Так блаженствовал он с месяц: в комнатах чисто, барин не ворчит, «жалких слов» не говорит, и он, Захар, ничего не
делает. Но
это блаженство миновалось — и вот по какой причине.
Эти два часа и следующие три-четыре дня, много неделя,
сделали на нее глубокое действие, двинули ее далеко вперед. Только женщины способны к такой быстроте расцветания сил, развития всех сторон души.
— Ах! — с сильной досадой произнес Обломов, подняв кулаки к вискам. — Поди вон! — прибавил он грозно. — Если ты когда-нибудь осмелишься рассказывать про меня такие глупости, посмотри, что я с тобой
сделаю! Какой яд —
этот человек!
Все
это отражалось в его существе: в голове у него была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и все от вопросов, увидит или не увидит он ее? Что она скажет и
сделает? Как посмотрит, какое даст ему поручение, о чем спросит, будет довольна или нет? Все
эти соображения сделались насущными вопросами его жизни.
— Может быть, и я со временем испытаю, может быть, и у меня будут те же порывы, как у вас, так же буду глядеть при встрече на вас и не верить, точно ли вы передо мной… А
это, должно быть, очень смешно! — весело добавила она. — Какие вы глаза иногда
делаете: я думаю, ma tante замечает.
Погодите, он придет, и тогда вы очнетесь; вам будет досадно и стыдно за свою ошибку, а мне
эта досада и стыд
сделают боль», — вот что следовало бы мне сказать вам, если б я от природы был попрозорливее умом и пободрее душой, если б, наконец, был искреннее…
Недели чрез три, чрез месяц было бы поздно, трудно: любовь
делает неимоверные успехи,
это душевный антонов огонь.
— Что
делать, чтоб не было
этих слез? — спрашивал он, встал перед ней на колени. — Говорите, приказывайте: я готов на все…