Неточные совпадения
«Труднейшее постижение для русской интеллигенции (и в этом, по-видимому, может, трагическая вина ее
так называемой «оторванности» от народной души) —
есть ясное уразумение идеи Церкви» (Иванов В. Собр. соч.
Конечно,
такое искусство не
есть лишь неотъемлемая принадлежность одной философской музы Платона, оно вообще связано с определенным стилем философствования.
Внимание читателя привлекается лишь к
таким страницам истории мысли, которые имеют прямое значение для более отчетливого выявления собственных идей автора (хотя, конечно, при этом и прилагается забота, чтобы при эпизодическом изложении не
было существенных пробелов).
С
таким же правом, как относительно науки, этики и эстетики, может
быть поставлена и трансцендентальная проблема религии.
Итак, в самой общей форме можно дать
такое определение религии: религия
есть опознание Бога и переживание связи с Богом.
Если эту религиозную формулу перевести на язык философский, она получит
такое выражение: религия
есть переживание трансцендентного, становящегося постольку имманентным, однако при сохранении своей трансцендентности, переживание трансцендентно-имманентного.
Религиозный опыт в своей непосредственности не
есть ни научный, ни философский, ни эстетический, ни этический, и, подобно тому как умом нельзя познать красоту (а можно о ней только подумать),
так лишь бледное представление о опаляющем огне религиозного переживания дается мыслью.
Можно потерять свое сокровище, испугаться пред его защитой, но и недостойно брошенное и утраченное, оно
есть все-таки сокровище…
Слушаю «апостол» о воскресении и всеобщем внезапном изменении [Мф. 24:23–32.]… и впервые понимаю, что это
так и
будет и как это
будет.
Это положение
есть не только аналитическое суждение, выведенное на основании рассмотрения понятия религии, но вместе с тем и религиозное синтетическое суждение a priori [Синтетические суждения a priori — в системе Канта
такие суждения, которые увеличивают данное познание и при этом проистекают не из опыта, а из свойств человеческого мышления.].
Очевидно, на поле кантовского опыта мы не встретим Бога, ибо «для науки Бог
есть совершенно ненужная гипотеза» (Лаплас), а
так наз. доказательства бытия Божия сводятся лишь к более или менее удачному постулированию Бога или же к раскрытию с разных сторон философского понятия о Боге.
Без
такого органа
было бы, конечно, невозможно то пышное и многоцветное развитие религии и религий, какое мы наблюдаем в истории человечества, а также и все ее своеобразие [Нам приятно отметить, что к опытному истолкованию религии приходит в результате всего своего колоссального изучения религий Макс Мюллер (в разных своих сочинениях, см., напр., Natürliche Religion. Leipzig, 1890.
Таким образом, буддизм
есть атеизм не в том смысле, чтобы он отрицал бога, т. е. предмет религиозного отношения, но только в том, что он ничто, и privativum, делает богом.
Если бы он совершил первое, он перестал бы
быть религией: но
так как он делает последнее, он остается религией и лишь ставит нам проблему, как возможно обожествлять ничто» (E. Hartmann. Die Religion des Geistes, 3-te Aufl., 4–5).
Однако трансцендентное не
есть и ничто, или круглый нуль, потому что иначе и имманентное не сознавало бы себя имманентным, самозамкнутым, ограниченным, без
такой границы.
«Высшие миры», которых достигать учит «духовное знание», строго говоря,
есть наш же собственный мир, воспринимаемый лишь более широко и глубоко; и как бы далеко ни пошли мы в
таком познании, как бы высоко ни поднялись по лестнице «посвящений», все же оно остается в пределах нашего мира, ему имманентно [Эта мысль находит ясное выражение в книге Эмиля Метнера.
«Очень
был рад Вашему письму, — писал Булгаков, — как дружескому рукопожатию в
такую годину, когда события разделяют даже и близких по симпатиям людей.
То, что постигается здесь, трансцендентно лишь гносеологически, т. е. в силу ограниченности нашей, а не по сущности (как тригонометрия является нам трансцендентной, пока мы ей не научились или, вернее, пока она в нашем сознании еще не пробуждена: имманентный характер математического познания в этом смысле с
такой силой
был указан еще Платоном в его «Федоне»).
Громовый факт молитвы — как в христианской,
так и во всех религиях — должен же
быть, наконец, понят и оценен и в философском своем значении.
Чтобы оценить значение веры, нужно прежде всего принять, что вера хотя и не подчиняется категориям логического, дискурсивного познания, однако тем самым еще не низводится на степень субъективного верования, вкуса или прихоти, ибо
такое истолкование противоречит самому существу веры: это
была бы неверующая вера.
Но в
таком случае не
есть ли, поставим мы перекрестный вопрос,
такая же иллюзия вот это море, которое я вижу, и этот его шум, который я слышу, эта синева неба, которую я созерцаю?
Такое положение
было бы нестерпимо и совершенно раскалывало и обессиливала бы наше сознание, если бы вера и рассудок имели одну и ту же задачу, один и тот же предмет.
И, однако, это отнюдь не значит, чтобы вера
была совершенно индифферентна к этой необоснованности своей: она одушевляется надеждой стать знанием, найти для себя достаточные основания [
Так, пришествие на землю Спасителя мира
было предметом веры для ветхозаветного человечества, но вот как о нем говорит новозаветный служитель Слова: «о том, что
было от начала, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши, о Слове жизни (ибо жизнь явилась, и мы видели и свидетельствуем, и возвещаем вам сию вечную жизнь, которая
была у Отца и явилась нам), о том, что мы видели и слышали, возвещаем вам» (1
поел. св. Иоанна. 1:1–3).].
Наконец, вере может
быть доступно даже настоящее, поскольку дело идет о неизвестных рассудку его законах [Во II главе Послания к Евреям вере дано истолкование и в том и в другом смысле: «верою познаем, что веки устроены словом Божиим,
так что из невидимого произошло видимое» (ст. 3); дальнейшее содержание главы говорит о вере как основе не мотивированных разумом и оправдываемых только верою поступков (см. всю эту главу).].
Такое состояние современного человечества, конечно, имеет свои духовные причины, но благодаря ему теперь трудно
быть понятым и даже просто выслушанным в вопросе о вере.
И этот незримо совершающийся в душе жертвенный акт, непрерывная жертва веры, которая говорит неподвижной каменной горе: ввергнись в море, и говорит не для эксперимента, а лишь потому, что не существует для нее эта каменность и неподвижность мира, —
такая вера
есть первичный, ничем не заменимый акт, и лишь он придает религии ореол трагической, жертвенной, вольной отдачи себя Богу.
Значение веры в этом смысле выдвинуто
было в полемике с Кантом уже Якоби, который считал областью веры не только бытие божественного мира, но и эмпирического, и
таким образом профанировал или,
так сказать, секуляризировал понятие веры [«Durch den Glauben wissen wir, dass wir einen Körper haben (!) und dass ausser uns andere Körper und andere denkende Wesen vorhanden sind.
Для рассудка («чистого разума»)
такое удостоверение, может
быть, и является «мистическим» и установляется «верою», но это показывает только всю условность и недостаточность отвлеченно-рассудочного понимания познания, ибо корень познания жизненно-прагматический, и понятие эмпирии должно уже наперед включать в себя признак действенности, ощупывающей вещи и отличающей идеальности от реальностей (кантовские «талеры» в воображении или в кошельке) [Имеется в виду рассуждение И. Канта в «Критике чистого разума» (Кант И. Соч · · В 6 т. М., 1964.
Вот почему, вообще говоря,
так трудно определить момент уверования или утраты веры, ибо и действительности уверование всегда и непрерывно вновь совершается,
есть единый растянутый во времени акт, и всегда неверие, как темная трясина, подстерегает каждое неверное движение, каждое колебание на пути веры [Отсюда следует, между прочим, в какой иллюзии находятся некоторые протестантские секты (баптисты, методисты), внушающие последователям своим умеренность в их совершившейся уже спасенности; и насколько мудрее и здесь оказывается православие, которое остерегает от этой уверенности как гибельной иллюзии («прелести»), указывая на необходимость постоянной борьбы с миром, «списания», но не «спасенности».].
Так будет и с грядущими мировыми событиями и судьбами человека.
Теософия притязает (в более откровенных своих признаниях)
быть заменой религии, гностическим ее суррогатом, и в
таком случае она превращается в вульгарную псевдонаучную мифологию.
Но
такое учение
есть пантеистический имманентизм и религиозный эволюционизм, который составляет первородный грех оккультизма.
«Относительно этой формы бесконечности прогресса верно прежде всего то, что мы раньше заметили относительно качественно бесконечного прогресса, а именно, что он не
есть выражение истинной бесконечности, а
есть та дурная бесконечность, которая не выходит за пределы долженствования и,
таким образом, на деле остается в конечном» (там же.
Искать и находить это вечное и бесконечное во всем, что живет и движется, во всяком росте и изменении, во всяком действии, страдании, и иметь и знать и непосредственном чувстве саму жизнь лишь как
такое бытие в бесконечном и вечном — вот что
есть религия…
Но она не
есть знание и познавание ни мира, ни Бога;
такое знание она лишь признает, не отождествляя себя с ним» (36).
Ибо к религии может принадлежать из того и другого только то, что
есть чувство и непосредственное сознание, но Бог и бессмертие, как они встречаются в
таких учениях,
суть понятия (101).
Отсюда и
такое исповедание веры, которое, собственно говоря,
есть чистый атеизм, эмоционально окрашенный религиозностью, — под этим исповеданием легко могут подписаться и Геккель, и Оствальд, и «союз монистов» [«Союз монистов»
был основан в 1906 г. Э. Геккелем; «Союз» ставил своей целью борьбу с религией и пропаганду материализма.
Но эта неопределенность и алогичность религии
есть совершенный nonsens, неосуществимая утопия, и как ни воздерживается сам Шлейермахер от каких-либо высказываний о предмете религии, но и у него неизбежно получается хотя минимальная и расплывчатая, но все-таки отнюдь не алогическая догматика, приближающая его то к Спинозе, то к пиетизму [Пиетизм (от лат. pietas — благочестие) — направление в религии, ставящее религиозное чувство выше религиозных учений.].
«Как бы ни
было справедливо, что религиозное чувство составляет самое внутреннее зерно религиозной жизни, все же истинно религиозное чувство
есть лишь
такое, которое возбуждается религиозными представлениями объективной (хотя бы и относительной) истины.
«Ревностное и доставляющее наслаждение занятие христианским искусством не только не говорит о положительном отношении к религиозному его содержанию, напротив, свидетельствует о
таком отчуждении и отдалении от его живого религиозного содержания, что уже исчезла склонность к оппозиции против связанного с ним искусства и уступила место объективному историко-эстетическому отношению» (41). «Поэтому эстетическое религиозное чувство не
есть подлинное и серьезное религиозное чувство» (39), хотя, конечно, этим не отрицается вспомогательная роль искусства для религии.
«Мистическое чувство
есть самое неопределенное, неясное из всех чувств; несказанность и неизреченность, которые, в последнем счете, свойственны всякому чувству, никакому не свойственно в
такой степени, как мистическому.
Чувство находится, следовательно, на пороге религиозного сознания и подготовляет содержание его актов; оно
есть,
так сказать, топливо для действия аппарата, но не самый аппарат!
Это признание для теоретического разума может
быть названо гипотезой, а по отношению к пониманию объекта, данного нам путем морального закона (высшего блага), значит по отношению к потребности в практическом направлении, верой и притом верой чистого разума, ибо только чистый разум (как в его теоретическом,
так и в практическом применении)
есть тот источник, откуда оно возникает» (Кант. Критика практического разума, пер.
Но само собою разумеется, антилогизм
есть логическая утопия, нечто невозможное для человеческого духа, просвещенного светом логоса, неосуществимое для мышления задание: рассуждать
так, как будто бы Бога, опознанного «практическим разумом», совсем не существовало для теоретического.
Но это расширение теоретического разума не
есть расширение спекуляции, т. е. не дает права делать из этих понятий позитивное употребление в теоретическом отношении (??),
так как здесь практический разум делает то, что эти понятия становятся реальными и действительно получают свои (возможные) объекты.
Больше того, религия, которую хотят целиком свести к морали, в целостности своей находится выше морали и потому свободна от нее: мораль существует для человека в известных пределах, как закон, но человек должен
быть способен подниматься и над моралью [Одним из наиболее ярких примеров преодоления морали является война, поэтому
так трудно морально принять и оправдать войну, и остается только религиозное ее оправдание.
Такое, опорожненное от всякого содержания, бытие неизбежно превратилось бы в небытие, как показал это Гегель [«Бытие, неопределенное, непосредственное,
есть на деле ничто и не более и не менее, как ничто» (Гегель.
Так называемая терпимость может
быть добродетелью, и становится даже высшею добродетелью, чем нетерпимость, лишь тогда, когда она питается не индифферентным «плюрализмом», т. е. неверием, но когда она синтетически (или, если угодно, «диалектически») вмещает в себе относительные и ограниченные полуистины и снисходит к ним с высоты своего величия, однако отнюдь не приравниваясь к ним, не сводя себя на положение одной из многих возможностей в «многообразии религиозного опыта».
Также и все гонители традиционного обряда не замечают, что и действительности они вводят только… новый обряд;
так квакеры, отвергавшие всякую внешность молитвы, фактически вводили ритуал голых стен молельни и «молчаливые митинги»;
так протестантизм, подняв дерзновенную руку на вековой и эстетически прекрасный католический обряд, только заменил его другим, бедным и сухим, прозаичным обрядом, в пределах которого, однако, возможно
быть старообрядцем нисколько не меньше, чем при самом пышном ритуале;
так наши сектанты божественную красоту православной литургики заменяют скучными и бездарными «псалмами», сухим протестантским обрядом.
Сторонникам подобного понимания мифа не приходит даже на мысль
такой простой, а вместе с тем и основной вопрос: чем же
был миф для самих мифотворцев, в сознании которых он зарождался, что они сами думали о рождающемся в них мифе?