Неточные совпадения
За решеткой столько же жизни,
как и в узковатой полосе, где толчется и проходит публика.
Пока вписывали ему сумму и переводили деньги из одной кассы в другую, Палтусов, облокотившись о дубовый выступ кассы, смотрел на то,
как считали пачки ассигнаций в стороне,
за небольшим желтым столом, усеянным листками розовых и белых бланок.
Они еще не успели покончить с солеными хрящами и осетровым балыком,
как на столе уже шипела севрюжка в серебряной кастрюле.
За закуской Калакуцкий выпил разом две рюмки водки, забил себе куски икры и белорыбицы, засовал
за ними рожок горячего калача и потом больше мычал, чем говорил. Но он ел умеренно. Ему нужно было только притупить первое ощущение голода. Тут он сделал передышку.
Надо было зайти
за решетку и взять влево мимо конторок. Оттуда вышел полный белокурый мужчина. Палтусов заметил его редкие волосы и типичное лицо купца-чиновника,
какие воспитываются в коммерческой академии. Это был заведующий конторою, но не сам Вадим Павлович. Он возвращался с доклада. Палтусову он сделал небольшой поклон.
Над столом привстал и наклонил голову человек лет сорока, полный, почти толстый. Его темные вьющиеся волосы, матовое широкое лицо, тонкий нос и красивая короткая борода шли к глазам его, черным, с длинными ресницами. Глаза эти постоянно смеялись, и в складках рта сидела усмешка. По тому,
как он был одет и держал себя, он сошел бы
за купца или фабриканта «из новых», но в выражении всей головы сказывалось что-то не купеческое.
Старик осторожно приотворил дверь. Разговор смолк. Он вошел и вернулся тотчас же. А
за ним выбежал ражий офицер с красным, лоснящимся лицом, завитой, с какими-то рожками на лбу, еще мальчик по летам, но уже ожирелый, в уланке с красным кантом и золотой петлицей на воротнике. Уланка была сшита нарочно непомерно коротко и узко, так что формы корнета выставлялись напоказ при каждом повороте. В петлице торчал солдатский Георгиевский крест на широкой ленте и
как будто больших размеров, чем делают обыкновенно.
— Ну, Фифка!.. Détalons!.. Chère cousine… [Удираем!.. Дорогая кузина… (фр.).] Что это вы
какие строгие? Точно посечь нас собираетесь. Вы видите: оставляем вас en tête-à-tête… [наедине (фр.).] Это всегда хорошо.
Как бы сказать… добродетельно. Виктор! Мы тебя, голубчик, подождем до пятого… Идет? Вы позволите? — обратился он к Анне Серафимовне. — Муженька-то в строгости держите. Не женись, Фифка!.. Правда,
за тебя, урод, никто и не пойдет…
Разве можно выносить,
как он надевает вот теперь перчатки, покачивается, курит, а сейчас возьмется
за шляпу?
Им обоим приятно было бы остаться еще вдвоем в этом хозяйском отделении амбара. Но если б у Анны Серафимовны и не случилось экстренного дела, она бы все-таки поспешила уехать. Палтусова она принимала несколько раз у себя на дому, но в гостиной, в огромной комнате, на диване, в роли дамы, — она там не так близко сидела к нему, думала не о том, следила
за собой, была больше стеснена,
как хозяйка.
Ананас уступили ей
за три рубля. Это ей доставило удовольствие: и недорого и подарок к обеду славный. Скупа ли она? Мысль эта все чаще и чаще приходила Анне Серафимовне. Скупа! Пожалуй, и говорят так про нее. И не один Виктор Мироныч. Но правда ли? Никому она зря не отказывала. В доме
за всем глаз имеет. Да
как же иначе-то? На туалет, — а она любит одеться, — тратит тысячи три. Зато в школу целый шкап книг и пособий пожертвовала. Можно ли без расчета?
Для амбара у него шелковая, высокая, а для гостей — поярковая,
какие живописцы
за границей носят.
Разом взявшись
за руки, накинулись на гостью две девушки, обе блондинки, высокие, перетянутые, одна в коротких волосах, другая в косе, перевязанной цветною лентой, — такие же бойкие,
как и Любаша, но менее резкие и с более барскими манерами.
«Что
за столпотворение вавилонское», — подумала Анна Серафимовна. Ее начало давить,
как во сне, когда вас «домовой», — так ей рассказывала когда-то няня, — душит своей мохнатой лапой.
За пирожным — яблочный пирог со сливками — Рубцов, видя,
как она пустила шарик в нос одному из техников, сказал ей тоном взрослого с девочкой...
И он захохотал… Вино только тут начало забирать его… Но не успел он повернуться,
как две нервные руки схватили его
за плечи и толкнули к двери.
Евлампий Григорьевич попал на свою зарубку… Что она такое была?.. Родители проторговались!.. Родня голая; быть бы ей
за каким-нибудь лавочником или в учительницы идти, в народную школу, благо она в университете экзамен выдержала… В этом-то вся и сила!.. Еще при других он употребляет ученые слова, а
как при ней скажет хоть, например, слово «цивилизация», она на него посмотрит искоса, он и очутится на сковороде…
Никого он так не раздражал и не тревожил,
как Евлампия Григорьевича. Краснопёрый служил живым примером русской бойкости и изворотливости, кичился своим умом, уменьем говорить, — хотя говорил на обедах витиевато и шепеляво, — тем, что он все видел, все знает, Европу изучил и России открыл новые пути богатства,
за что давно бы следовало ему поставить монумент. Честолюбивая, но самогрызущая душа понимала и ясно видела другую, еще более тщеславную, но одаренную разносторонней сметкой душу русского кулака.
А то выдает себя
за славянолюбца и хранителя русских «начал», а все в ливреях, точно у
какого немецкого принца.
— Отчего шпыняют вас?! Оттого, что вы какого-нибудь голоштанного кандидатишку пошлете
за границу отхожие места изучать, с меня же,
как с платящего жителя, сдерете на его содержание, а потом позволяете ему мудрить и эксперименты производить!.. Эх вы!..
— А я забыл!..
За чечевичную похлебку,
как Исав, продал свое первородство. Стал с вашим братом якшаться!.. И благодарности захотел…
Нетов вышел
за двери с Лещовой. Она улыбнулась ему, сложила руки,
как на картинах складывают, становясь перед образом, и подняла глаза.
— Мне рассказывали, он на днях читал в одном доме,
как купец-изувер собрался тоже завещание писать и жену обманывал, говорил, что все ей оставит и племяннику миллион, а сам ни копейки им. Все
за упокой своей души многогрешной… Ха, ха!..
Экономка — дворянка, женщина лет
за пятьдесят, в черной тюлевой наколке и шелковом капоте с пелеринкой пюсового цвета, еще не седая, с важным выражением — остановилась в дверях. При себе Нетова никогда не посадила бы ее, хотя экономка была званием капитанша и училась в «патриотическом»,
как дочь офицера, убитого в кампанию, а папенька Марьи Орестовны умер только «потомственным почетным гражданином».
Терпеть, чтобы тебя в грошовой газете всякий пасквилянт, получающий по три копейки со строки, срамил из-за ничтожества твоего Евлампия Григорьевича, чтобы над твоим «ученичком» издевались,
как над идиотом, и тебя показывали в «натуральном виде» — так и стояло в фельетоне, — со всеми твоими тайными желаниями, замыслами, внутренней работой, заботами о своей «интеллигенции», уме, связях, артистических, ученых и литературных знакомствах?
Как ни бодрись,
как ни ставь себя на пьедестал, но ведь нельзя же выносить таких мерзостей! А разве
за нее он способен отплатить? Да он первый струсит. Дела не начнет с редакцией. А если бы начал, так еще хуже осрамится!.. Стреляться, что ли, станет? Ха, ха! Евлампий-то Григорьевич? Да она ничего такого и не хочет: ни истории, ни суда, ни дуэли. Вон отсюда, чтобы ничего не напоминало ей об этом «сидельце» с мелкой душонкой, нищенской, тщеславной, бессильной даже на зло!
Выдумать грязную сплетню на нее,
как на жену и женщину! На нее! Стоило десять лет быть верною Евлампию Григорьевичу! Да, верной, когда она могла пользоваться всем… и здесь, и в Петербурге, и
за границей. Ей вот тридцать второй год пошел. Сколько блестящих мужчин склоняли ее на любовь. Она всегда умела нравиться, да и теперь умеет. Кто умнее ее здесь, в Москве? Знает она этих всех дам старого дворянского общества. Где же им до нее? Чему они учились, что понимают?..
— Да
как же-с, помилуйте, — начал он, задыхаясь и разводя той рукой, где у него скомкана была газета. —
За это…
— То есть
как это? — насмешливо спросила она. — Желаете
за мной последовать? Нет-с, — протянула она. — Вы можете оставаться… Мне необходим отдых, простор… Я хочу жить одна…
— Это сделается. Только не натягивайте супружеской струны. Вы играли на Евлампии Григорьевиче,
как на послушном инструменте, но вы мало наблюдали
за ним.
Палтусов не считал его глупым человеком. Нетов по-своему интересовал его. Этот смех показался ему почему-то глупее Евлампия Григорьевича. Он пристально поглядел ему в лицо — и остановился на глазах… Ему сдавалось, что один зрачок Нетова
как будто гораздо меньше другого. Что
за странность?..
— Вот-с, — заговорил он прямо, — вы, Андрей Дмитриевич, человек просвещенный. Везде бывали. И сообразить можете…
как, по-вашему, если даме такой,
как если бы Марья Орестовна… примерно,
за границей проживать? И вообще дом иметь свой…
Какой годовой доход?
Служба все тянулась. Уж остряки давно напомнили об адмиральском часе. Какой-то лысый господин средних лет выскочил с паперти без шапки вслед
за смуглой долгоносой барыней в цветной шляпке и начал ей кричать...
За полчаса до выноса тела из церкви Палтусов входил в ограду и осторожно пробирался, обходя те места, где грязь растоптали,
как месиво.
— И что же-с?.. Каждый волен поступать по совести… Да и
какие тут-с партии?.. Только чтобы честные люди были… А иной и кричит: «я русак, я стою
за русское дело», а на поверку выходит…
— Емеля-то дурачок
как расходился! — крикнул громко Краснопёрый, взял
за руку старичка генерала и пошел по мосткам к выходу.
— N'est ce pas? [Не правда ли? (фр.).] — остановил Палтусова, двинувшегося
за другими, сладкий брат Марьи Орестовны… — Мой beau frère a très bien dit son fait? [Мой зять очень хорошо высказал всю правду? (фр.).] Только, кажется, были намеки…
Как вы находите?
Вечером,
за чаем в будуаре Марьи Орестовны, на атласном пуфе сидел брат ее, приехавший всего три дня назад, и рассказывал ей,
какой успех имела речь Евлампия Григорьевича. К обеду сестра его не выходила. Она страдала мигренью. Накануне муж пришел ей сказать, что ее желание исполнено, и передал ей пакет с ценными бумагами, приносящими до пятидесяти тысяч дохода.
Она заставила его замолчать и послала в залу сыграть ей вальс Шопена. Целых три часа слушала она его разведенные сиропом речи. Ее выкормок положительно раздражал ее. Жить с ним
за границей по целым месяцам вряд ли лучше, чем иметь около себя такого мужа,
как Евлампий Григорьевич.
И потом, в ее муже есть что-то новое. Оставить его в покое; только бы знал свою роль в доме. Не оставаться с ним
за столом, а при посторонних пропускать мимо ушей его купеческое «извольте видеть». Теперь она с собственным большим состоянием.
Какой муж сделал бы это так джентльменски? Палтусов был прав.
— Ах, милая ты моя дурочка, добра ты очень… Все выгородить желаешь братцев… А выгородить-то их трудно, друг мой… И не следует… Дурных сыновей нельзя оправдывать… И всегда скажу — ни один из них не сумел, да и не хотел отплатить хоть малостию
за все, что для них делали… Носились с ними, носились…
Каких денег они стоили… Перевели их в первейший полк. Затем только, чтоб фамилию свою…
— Quel délice!.. [
Какое наслаждение!.. (фр.).] — восторженно выговорила Елена Никифоровна. — Я не могу быть без морфия, не могу…
За что ты меня заставляешь мучиться?..
Тася продолжала чтение. Она меняла голос,
за мужчин говорила низким тоном, старалась припомнить,
как произносил Шумский. И его она видела в «Шутниках» девочкой лет тринадцати. Только она и жила интересом и содержанием пьесы. Фифина считала про себя свои петли. Бабушка дремала. Нет-нет да и пробормочет...
С отцом Тася говорила свободно; но больше смотрела на себя
как на наперсницу в трагедии, когда он изливался
за ночной закуской или
за обедом.
— Да… кабак! Еда отвратительная… Хотел заказать судачка. Подали такую мерзость — я приказал отнести назад. И что это
за народ теперь собирается…
какие военные? Шулер на шулере… Я заехал… по делу… Думал найти там одного нужного человека.
Она было запрыгала около него, но удержалась. Не может она говорить ему: «Милый, голубчик, Никеша»,
как говорила маленькой. Она не уважает его. Тася знает,
за что его попросили выйти из того полка, где носят золоченых птиц на касках. Знает она, чем он живет в Петербурге. Жалованья он не получает, а только носит мундир. Да она и не желает одолжаться по-родственному, без отдачи.
Тася глядела все на бумажник. Оттуда выставлялись края радужных бумажек. Батюшки! Сколько денег! Тут не одна тысяча. И все это взято в карты, даром, все равно что вынуто из кармана. Да и
как выиграно? Ведь брата ее и
за карты тоже попросили выйти из полка.
— Да, да, — говорила она, схватив его
за руки, — я знаю… Ты не давай отцу… Они уйдут зря… Не можешь на год, дай на полгода. Только на полгода, Ника. До лета. Взять сиделку на те часы, когда меня нет. Консерватория или уроки… на все это… я сосчитала… не больше
как сто пятьдесят рублей. Расход на лекарство… доктора. Дай хоть по сту рублей на месяц, Ника! Через полгода я буду знать…
Да и
как можно было выезжать, тратиться на туалет, когда она отлично знала, что в доме во всем недочет, доедают последние гроши, взятые под залог дома,
за проданную землю, выклянченную у бабушки…
— Мы будем пить чай, — говорил Пирожков, и сам
как будто немного стесненный
за Тасю. — Вы осмотритесь… Есть уже разные народы. Я нашел одного знакомого старшину… Вы с ним поговорите… Полезно заручиться для дебютов…
На репетициях,
за кулисами, где удалось быть раза два, она испытывала возбужденье,
какого теперь у ней не было и следа… Ей даже не верилось, что это одно и то же, что вот эти бритые мужчины и женщины с размашистыми движениями принадлежали тому миру, куда так рвалось ее сердце.