Неточные совпадения
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось ни
разу вступить в разговор. Я был для этого недостаточно боек; да он и не езжал к нам запросто,
так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех более светских и бойких домах, чем наш, он, как я помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Другая тогдашняя знаменитость бывала не
раз в Нижнем, уже в мое время. Я его тогда сам не видал, но опять, по рассказам дяди, знал про него много. Это был граф В.А. Соллогуб, с которым в Дерпте я
так много водился, и с ним, и с его женой, графиней С.М., о чем речь будет позднее.
Это была последняя полоса его игры, когда он, уже пожилым человеком, еще сохранял большую артистическую энергию. Случилось
так, что я его в Нижнем не видал (и точно не знаю, езжал ли он к нам, когда меня уже возили в театр) и вряд ли даже видал его портреты. Тогда это было во сто
раз труднее, чем теперь.
И тем разительнее выходил контраст между Подколесиным и Большовым.
Такая бытовая фигура, уже без всякой комической примеси, появилась решительно в первый
раз, и создание ее было делом совершенно нового понимания русского быта, новой полосы интереса к тому, что раньше не считалось достойным художественной наблюдательности.
Случилось
так, что я видел его тогда два
раза и… в том числе в опере! Он играл труса и хвастуна Фрелафа в «Аскольдовой могиле». А в «Горе от ума» — Репетилова.
И это было. Я
раз убежал от гнусной экзекуции, которой подвергались проститутки, попавшие в руки совсем озверевшей компании. И не помню, чтобы потом участники в
такой экзекуции после похмелья каялись в том, а те, кто об этом слышал, особенно возмущались.
Тут я открою скобку и повторю еще
раз (чтобы к этому уже более не возвращаться), что мы — в наше студенческое время и в Казани, и в Дерпте, да и в столицах — не смотрели
такими глазами на свою нужду, как нынешняя молодежь.
Личность Зинина сделала мою летнюю экскурсию в Петербург особенно ценной. В остальном время прошло без
таких ярких и занимательных эпизодов, о которых стоило бы вспоминать. Муж кузины моего отца, тогда обер-прокурор одного из департаментов сената, предложил мне жить в его пустой городской квартире. Его чиновничья фигура и суховатый педантский тон порядочно коробили меня; к счастию, он только
раз в неделю ночевал у себя, наезжая с дачи.
Сколько
раз он повторял до последних годов, что на
такие писательские ужины он уже потом не попадал, потому что их и не бывало. Это были действительно сливки тогдашней литературы.
Все это мог бы подтвердить прежде всего сам П.И.Вейнберг. Он был уже человек другого поколения и другого бытового склада, по летам как бы мой старший брат (между нами всего шесть лет разницы), и он сам служит резким контрастом с
таким барским эротизмом и наклонностью к скоромным разговорам. А ему судьба как
раз и приготовила работу в журнале, где сначала редактором был
такой эротоман, как Дружинин, а потом
такой"Иона Циник", как его преемник Писемский.
Раз эта волокита
так меня раздражила, что я без всякой опаски в
таком месте, как Третье отделение, стал энергично протестовать.
Печальное воспоминание оставила во мне"Александринка"после воскресного спектакля, куда я попал в первый
раз, переезжая в Дерпт в ноябре 1855 года, — особенно во мне, получившем от московского Малого театра еще в 1853 году
такой сильный заряд художественных впечатлений.
Его ближайший сверстник и соперник по месту, занимаемому в труппе и в симпатиях публики, В.В.Самойлов, как
раз ко времени смерти Мартынова и к 60-м годам окончательно перешел на серьезный репертуар и стал"посягать"даже на создание
таких лиц, как Шейлок и король Лир. А еще за четыре года до того я, проезжая Петербургом (из Дерпта), видел его в водевиле"Анютины глазки и барская спесь", где он играл роль русского"пейзана"в тогдашнем вкусе и пел куплеты.
И вот — в первый и в последний
раз в моей жизни — я пошел на
такую процедуру: добывание лжесвидетельства — по благосклонному наущению попечителя округа. Больше мне никогда не приводилось выправлять никаких свидетельств
такого же рода.
И вышло
так, что все мое помещичье достояние пошло, в сущности, на литературу. За два года с небольшим я, как редактор и сотрудник своего журнала, почти ничем из деревни не пользовался и жил на свой труд. И только по отъезде моего товарища 3-ча из имения я всего один
раз имел какой-то доход, пошедший также на покрытие того многотысячного долга, который я нажил издательством журнала к 1865 году.
Тогда уже вышел его учебник, составленный очень подробно и набитый изложением разных теорий вменения; моему коллеге Калинину все это довольно-таки туго давалось. И многое приходилось перечитывать по два и по три
раза.
Для Ф.А. Снетковой в пьесе не было роли, вполне подходившей к ее амплуа. Она вернулась из-за границы как
раз к репетициям"Однодворца". Об этой ее заграничной поездке, длившейся довольно долго, ходило немало слухов и толков по городу. Но я мало интересовался всем этим сплетничаньем, тем более что сама Ф.А. была мне
так симпатична, и не потому только, что она готовилась уже к роли в"Ребенке", прошедшем через цензурное пекло без всяких переделок.
У Писемского в зале за столом я нашел
такую сцену: на диване он в халате и — единственный
раз, когда я его видел — в состоянии достаточного хмеля. Рядом, справа и слева, жена и его земляк и сотрудник"Библиотеки"Алексей Антипович Потехин, с которым я уже до того встречался.
К"Современнику"я ни за чем не обращался и никого из редакции лично не знал;"Отечественные записки"совсем не собирали у себя молодые силы. С Краевским я познакомился сначала как с членом Литературно-театрального комитета, а потом всего
раз был у него в редакции, возил ему одну из моих пьес. Он предложил мне
такую плохую плату, что я не нашел нужным согласиться, что-то вроде сорока рублей за лист, а я же получал на 50 % больше, даже в"Библиотеке", финансы которой были уже не блистательны.
С самим издателем — Михаилом Достоевским я всего один
раз говорил у него в редакции, когда был у него по делу. Он смотрел отставным военным, а на литератора совсем не смахивал, в
таком же типе, как и Краевский, только тот был уже совсем седой, а этот еще с темными волосами.
Страхова я тогда нигде не встречал и долго не знал даже — кто этот Косица. К Федору Достоевскому никакого дела не имел и редакционных сборищ не посещал. В первый
раз я увидал его на литературном чтении. Он читал главу из «Мертвого дома», и публика принимала его
так же горячо, как и Некрасова.
Суд над ним по делу об убитой француженке дал ему материал для его пьесы"Дело", которая
так долго лежала под спудом в цензуре. Не мог он и до конца дней своих отрешиться от желания обелять себя при всяком удобном случае. Сколько помню, и тогда в номере Hotel de France он сделал на это легкий намек. Но у себя, в Больё (где он умер), М.М.Ковалевский, его ближайший сосед, слыхал от него не
раз протесты против
такой"клеветы".
Но все-таки это была не только курьезная, но и просветительная новинка. Прививая вкус к шекспировскому театру, она давала повод к сравнительному изучению ролей. Самойлов как
раз выступал в Шейлоке и Лире. УАйры Ольдриджа было, конечно, вчетверо больше темперамента, чем у русского"премьера", но в общем он не стоял на высоте талантливости Самойлова.
Ристори приехала и в другой
раз в Петербург, привлеченная сборами первого приезда. Но к ней как-то быстро стали охладевать. Чтобы сделать свою игру доступнее, она выступала даже с французской труппой в пьесе, специально написанной для нее в Париже Легуве, из современной жизни, но это не подняло ее обаяния, а, напротив, повредило. Пьеса была слащавая, ординарная, а она говорила по-французски все-таки с итальянским акцентом.
Таким я его видел в последний
раз в доме Дм. Вас. Стасова, куда он приехал играть Шопена в день посмертного юбилея его любимого славянского композитора.
Раз он при мне — у Писемского — с особенным"смаком"повторял
такую прибаутку, вероятно им же самим и сочиненную.
Теперь, в начале XX века, каждая газета поглощает суммы в несколько
раз большие и в
такие же короткие сроки. Мое издательство продолжалось всего два года и три месяца, до весны 1865 года, когда пришлось остановить печатание"Библиотеки".
Мы с ним ладили все время, пока я лично занимался возней с цензурой. Он многое пропускал, что у другого бы погибло. Но даже когда и отказывался что-либо подписать, то обращал вас к своему свояку, и я помню, что
раз корректуру, отмеченную во многих местах красным карандашом, сенатор подмахнул с
таким жестом, как будто он рисковал своей головой.
Так я (больше года) и отправлялся по нескольку
раз в неделю к цензору, неизменно по утрам, с одного конца города на другой, из Малой Итальянской в какую-то линию Васильевского острова.
Он высказывался
так обо мне в одной статье о беллетристике незадолго до своей смерти. Я помню, что он еще в редакции"Библиотеки для чтения", когда печатался мой"В путь-дорогу", не
раз сочувственно отзывался о моем"письме". В той же статье, о какой я сейчас упомянул, он считает меня в особенности выдающимся как"новеллист", то есть как автор повестей и рассказов.
В театр я ездил и как простой слушатель и зритель, например в итальянскую оперу, и как рецензент; но мои сценические знакомства сократились,
так как я ничего за этот период не ставил, и начальство стало на меня коситься с тех пор, как я сделался театральным рецензентом. Ф.А.Снеткова, исполнительница моей Верочки в"Ребенке", вскоре вышла замуж, покинула сцену и переселилась в Москву, где я всего один
раз был у нее в гостях.
В Москву я попадал часто, но всякий
раз ненадолго. По своему личному писательскому делу (не редакторскому) я прожил в ней с неделю для постановки моей пьесы «Большие хоромы», переделанной мной из драмы «Старое зло» — одной из тех четырех вещей, какие я
так стремительно написал в Дерпте, когда окончательно задумал сделаться профессиональным писателем.
Тон за этими понедельниками отличался крайней бесцеремонностью по части анекдотов и острот. Мать его не присутствовала на них, а сидела в своей комнатке.
Раз в присутствии известной актрисы"Одеона"Жанны Эслер, очень порядочной женщины, один романист, рассказывая скабрезный анекдот, стал употреблять
такие цинические слова, что я, сидевший рядом с этой артисткой, решительно не знал, куда мне деваться.
Но все-таки эти сборища у Сарсе были мне полезны для дальнейшего моего знакомства с Парижем. У него же я познакомился и с человеком, которому судьба не дальше как через три года готовила роль ни больше ни меньше как диктатора французской республики под конец Франко-прусской войны. А тогда его знали только в кружках молодых литераторов и среди молодежи Латинского квартала. Он был еще безвестный адвокат и ходил в Палату простым репортером от газеты «Temps». Сарсе говорит мне
раз...
Кто в первый
раз попадал в City на одну из улиц около Британского банка, тот и сорок один год назад бывал совершенно огорошен
таким движением. И мне с моей близорукостью и тогда уже приходилось плохо на перекрестках и при перехождении улиц. Без благодетельных bobby (как лондонцы зовут своих городовых) я бы не ушел от какой-нибудь контузии, наткнувшись на дышло или на оглобли.
Да и весь фон этой вещи — светский и интеллигентный Петербург — был еще
так свеж в моей памяти. Нетрудно было и составить план, и найти подробности, лица, настроение, колорит и тон. Форма интимных"записей"удачно подходила к
такому именно роману. И
раз вы овладели тоном вашей героини — процесс диктовки вслух не только не затруднял вас, но, напротив, помогал легкости и естественности формы, всем разговорам и интимным мыслям и чувствам героини.
И Сарсе был как
раз тот критик, который стоял на стороне автора и старался защищать его идеи и сюжеты
так, чтобы публика с ними полегоньку мирилась.
Такие наблюдатели, как Тэн и Луи Блан, писали об английской жизни как
раз в эти годы. Второй и тогда еще проживал в Лондоне в качестве эмигранта. К нему я раздобылся рекомендательным письмом, а также к Миллю и к Льюису. О приобретении целой коллекции
таких писем я усердно хлопотал. В Англии они полезнее, чем где-либо. Англичанин вообще не очень приветлив и на иностранца смотрит скорее недоверчиво, но
раз вы ему рекомендованы, он окажется куда обязательнее и, главное, гостеприимнее француза и немца.
В этих воспоминаниях я держусь объективных оценок, ничего не"обсахариваю"и не желаю никакой тенденциозности ни в ту, ни в другую сторону.
Такая личность, как Луи Блан, принадлежит истории, и я не претендую давать здесь о нем ли, о других ли знаменитостях исчерпывающиеоценки. Видел я его и говорил с ним два-три
раза в Англии, а потом во Франции, и могу ограничиться здесь только возможно верной записью (по прошествии сорока лет) того, каким я тогда сам находил его.
В памяти моей сохранился и другой факт, который я приведу здесь еще
раз, не смущаясь тем, что я уже рассказывал о нем раньше. Милль обещал мне подождать меня в Нижней палате и ввести на одно, очень ценное для меня, заседание. Я отдал при входе в зал привратнику свою карточку и попросил передать ее Миллю. Привратник вернулся, говоря, что нигде — ни в зале заседаний, ни в библиотеке, ни в ресторане — не нашел"мистера Милля". Я
так и ушел домой, опечаленный своей неудачей.
Кроме Атенея — клуба лондонской интеллигенции, одним из роскошных и популярных считался Reform club с громким политическим прошедшим. Туда меня приглашали не
раз. Все в нем, начиная с огромного атриума, было в стиле. Сервировка, ливреи прислуги, отделка салонов и читальни и столовых — все это первого сорта, с
такой барственностью, что нашему брату, русскому писателю, делалось даже немного жутко среди этой обстановки.
Так живут только высочайшие особы во дворцах.
Ночной бульварный Париж тоже не отличался чистотой нравов, но при Второй империи женщины сидели по кафе, а те, которые ходили вверх и вниз по бульвару, находились все-таки под полицейским наблюдением, и до очень поздних часов ночи вы если и делались предметом приставаний и зазываний, то все-таки не
так открыто и назойливо, как на Regent Street или Piccadilly-Circus Лондона, где вас сразу поражали с 9 часов вечера до часу ночи (когда
разом все кабаки, пивные и кафе запираются) эти волны женщин, густо запружающих тротуары и стоящих на перекрестках целыми кучками, точно на какой-то бирже.
Не помню, чтобы в том, что он говорил тогда о России и русской журналистике, слышались очень злобные, личные ноты или прорывались резкие выражения. Нет, этого не было! Но чувствовалось все-таки, что у него есть счетыи с публикой, и с критикой, и с некоторыми собратами, например, с Достоевским, который как
раз после «Дыма» явился к нему с гневными речами и потом печатно «отделал» его.
Я присутствовал на всех заседаниях конгресса и посылал в"Голос"большие корреспонденции. Думается мне, что в нашей тогдашней подцензурной печати это были первые по времени появления отчеты о
таком съезде, где в первый
раз буржуазная Европа услыхала голос сознательного пролетариата, сплотившегося в союз с грозной задачей вступить в открытую борьбу с торжествующим пока капиталистическим строем культурного общества.
Газеты и тогда уже входили в жизнь венца как ежедневная пища, выходя по несколько
раз в день. Кофейни в известные часы набиты были газетной публикой. Но и в прессе вы не находили блеска парижских хроникеров, художественной беллетристики местного происхождения, ничего
такого, что выходило бы за пределы Австрийской империи с ее вседневной политиканской возней разных народностей, плохо склеенных под скипетром Габсбургов.
Я имел случай и еще
раз убедиться в том, как он отзывчиво способен был откликнуться на
такое письмо, которое другая бы"знаменитость"оставила без всякого ответа или же ограничилась бы общими местами.
Быть может, иной читатель найдет, что мне не следовало бы
так строговато оценивать Дюма,
раз он со мною выказывал себя
так благожелательно.
Вышло
так, что в течение этих долгих лет — в общем, с лишком сорока лет! — я ни
разу не задавался какой-нибудь программой изучения Испании на месте, хотя, ознакомившись с языком, стал читать многое в подлиннике, что прежде было мне доступно лишь в переводах, начиная с"Дон-Кихота".
Довольно пикантно показалось мне то, что мой республиканец-социалист выбрал
таких хозяев. Он искал дешевизны
так же, как и я. Мы оба жили на гонораре, да и то и ему и мне редакции высылали чеки с большой оттяжкой, и
раз мы с ним дошли до того, что у нас обоих в портмоне осталось по одному реалу (25 сантимов). Но беспечный философ Наке повторял все с своим сильно провансальским акцентом...
Его коллеги-корреспонденты
раз в Мадриде пошутили с ним в
таком вкусе. Идея этой мистификации принадлежала французам.