Неточные совпадения
Я высидел уже тогда четыре года на гимназической «парте»,
я прочел к тому времени немало книг, заглядывал даже в «Космос» Гумбольдта, знал в подлиннике драмы Шиллера; наши поэты и прозаики, иностранные романисты и рассказчики привлекали
меня давно.
Я был накануне первого своего литературного опыта, представленного
по классу русской словесности.
Мемуары и сами-то
по себе — слишком личная вещь. Когда их автор не боится говорить о себе беспощадную, даже циническую правду, да вдобавок он очень даровит — может получиться такой «человеческий документ», как «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо. Но и в них сколько неизлечимой возни с своим «
я», сколько усилий обелить себя, обвиняя других.
В этих воспоминаниях ядром будет
по преимуществу писательский мир и все, что с ним соприкасается, и вообще жизнь русской интеллигенции, насколько
я к ней приглядывался и сам разделял ее судьбы.
Если читателю моих русских воспоминаний было бы интересно сопоставить оба отдела моей жизни,
я, к сожалению, не могу еще удовлетворить его желание, но не
по своей вине.
В моем родном городе Нижнем (где
я родился и жил безвыездно почти до окончания курса) и тогда уже было два средних заведения: гимназия (полуклассическая, как везде) и дворянский институт,
по курсу такая же гимназия, но с прибавкой некоторых предметов, которых у нас не читали. Институт превратился позднее в полуоткрытое заведение, но тогда он был еще интернатом и в него принимали исключительно детей потомственных и личных дворян.
Начать с того, что мы, мальчуганами
по десятому году, уже готовили себя к долголетнему ученью и добровольно.Если б
я упрашивал мать; «Готовьте
меня в гусары», очень возможно, что
меня отдали бы в кадеты. Но
меня еще за год до поступления в первый класс учил латыни бывший приемыш-воспитанник моей тетки, кончивший курс в нашей же гимназии.
Меня дома держали строже, чем кого-либо из моих одноклассников; но эта строгость была больше внешняя, да и то
по известным только пунктам.
И когда, к шестому классу гимназии,
меня стали держать с меньшей строгостью
по части выходов из дому (хотя еще при
мне и состоял гувернер),
я сближался с «простецами» и любил ходить к ним, вместе готовиться, гулять, говорить о прочитанных романах, которые мы поглощали в больших количествах, беря их на наши крошечные карманные деньги из платной библиотеки.
Беллетристика — переводная и своя — и сказалась в выборе сюжета того юмористического рассказа «Фрак», который
я написал
по переходе в шестой класс.
Хотя
я и не мечтал еще тогда пойти со временем
по чисто писательской дороге, однако, сколько помню,
я собирался уже тайно послать мой рассказ в редакцию какого-то журнала, а может, и послал.
Учитель словесности уже не так верил в мои таланты. В следующем учебном году
я, не смущаясь, однако, приговором казанского профессора, написал нечто вроде продолжения похождений моего героя, и в довольно обширных размерах. Место действия был опять Петербург, куда
я не попадал до 1855 года. Все это было сочинено
по разным повестям и очеркам, читанным в журналах, гораздо больше, чем
по каким-нибудь устным рассказам о столичной жизни.
Читал
я эту эпопею вслух в классе,
по мере того как писал. Все слушали с интересом, в том числе и учитель.
Репутация «бойкого пера» утвердилась за
мною. Но в округ наших сочинений уже не посылали. Не было, когда мы кончали, и тех «литературных бесед», какие происходили прежде. Одну из таких бесед
я описал в моем романе с известной долей вымысла
по лицам и подробностям.
Не по-французски, а по-русски прочел
я подростком «Отец Горио» («Le Pere Goriot»), а когда мы кончали, герои Диккенса и Теккерея сделались нам близки и
по разговорам старших, какие слышал
я всегда и дома, где тетка моя и ее муж зачитывались английскими романистами, Жорж Зандом и Бальзаком, и почти исключительно в русских переводах.
От него чего
я только не наслушался! Он видал маленького капрала целыми годами, служил в Италии еще при консульстве, любил итальянский язык, читал довольно много и всегда делился прочитанным, писал стихи и играл на флейточке. Знал порядочно и по-латыни и не без гордости показывал свою диссертацию на звание русского «штаб-лекаря» о холере: «De cholera morbus».
Этот дядя, когда наезжал к нам в отпуск, был всегда очень ласков со
мною, давал
мне читать книжки, рассказывал про Петербург, про театры, про разные местности России, где стоял, когда служил еще в армейской кавалерии. Разумеется, своих протестующих идей он не развивал перед гимназистиком
по двенадцатому году; но в нем, питомце светско-придворного корпуса, не было никакой военщины ни в тоне, ни в манерах, ни в нравах.
Распады брачных уз случались редко, в виде «разъезда»; о разводах
я не помню, но, наверное, они были все наперечет; зверств и истязаний не водилось,
по крайней мере в городе.
О нем
я знал с самого раннего детства. Он был долго учителем нашей гимназии; но раньше моего поступления в нее перешел в чиновники
по особым поручениям к губернатору и тогда начал свои «изучения» раскола, в виде следствий и дознаний. Еще ребенком
я слыхал о нем как о редакторе «Губернских ведомостей» и составителе книжки о Нижегородской ярмарке.
Дядя (со стороны отца), который повез
меня к нему уже казанским студентом на втором курсе, В.В.Боборыкин, был также писатель,
по агрономии, автор книжки «Письма о земледелии к новичку-хозяину».
Его долго считали «с винтиком» все, начиная с родных и приятелей. Правда, в нем была заметная доля странностей; но
я и мальчиком понимал, что он стоит выше очень многих
по своим умственным запросам, благородству стремлений, начитанности и природному красноречию.
Меня обижал такой взгляд на него. В том, что он лично
мне говорил или как разговаривал в гостиной, при посторонних,
я решительно не видал и не слыхал ничего нелепого и дикого.
Он кончил очень некрасной долей, растратив весь свой наследственный достаток. На его примере
я тогда еще отроком,
по пятнадцатому году, понимал, что у нас трудненько жилось всем, кто шел
по своему собственному пути, позволял себе ходить в полушубке вместо барской шубы и открывать у себя в деревне школу, когда никто еще детей не учил грамоте, и хлопотать о лишних заработках своих крестьян, выдумывая для них новые виды кустарного промысла.
Другая тогдашняя знаменитость бывала не раз в Нижнем, уже в мое время.
Я его тогда сам не видал, но опять,
по рассказам дяди, знал про него много. Это был граф В.А. Соллогуб, с которым в Дерпте
я так много водился, и с ним, и с его женой, графиней С.М., о чем речь будет позднее.
Мы были в детстве так не избалованы
по этой части, что и эта поездка стала маленьким событием. О посещении столицы
я и не мечтал.
Меня быстро снарядили. Даже расчетливый дедушка дал на поездку что-то вроде «беленькой»; позволение было добыто у гимназического начальства, и в пятницу на предмасленой неделе кибитка уносила нас
по Московскому шоссе.
Помню, как ранним утром в полусвете серенького, сиверкого денька въехала наша кибитка в Рогожскую. Дядя еще спал, когда
я уже поглядывал
по сторонам. Он всю дорогу поддерживал во
мне взвинченное настроение. Лучшего спутника и желать было нельзя. Москву он прекрасно знал, там учился, и весь тогдашний дорожный быт был ему особенно хорошо знаком, так как он долго служил чиновником
по особым поручениям у почт-инспектора и часто езжал ревизовать
по разным трактам.
Ниже, на Мясницкой, дядя указал
мне на барские же хоромы на дворе, за решеткой (где позднее были меблированные комнаты, а теперь весь он занят иностранными конторами) — гостеприимный дом братьев Нилусов, игроков, которые были «под конец» высланы за подозрительную игру со своими гостями. К ним ездили, как в клуб, и сотни тысяч помещичьих денег переходили из Опекунского совета прямо
по соседству — в дом Нилусов.
Мы спускались и поднимались, ныряя
по ухабам. Тут
я почувствовал впервые, что Москва действительно расположена на холмах, как Рим. Но до Красной площади златоверхая первопрестольная столица не отзывалась еще, даже на мой провинциальный взгляд юноши нигде не бывавшего, чем-нибудь особенно столичным. Весь ее пошиб продолжал быть обывательско-купецким.
Я уж знал, что «Ямой» по-московски называли долговую тюрьму.
Гостиница эта была средней руки и тогда, и мы очутились в высоком нумере, с перегородкой, где
я сейчас же свалился на диван, чувствуя, что
меня начинает уже «ломать» от двухчасовой езды без шапки
по морозу, хотя и не трескучему.
Но
мне не полагалось хворать.
Я стремился в театр, и в первый же вечер
я с верхней галереи Большого театра смотрел тогдашнюю «фурорную» (
по теперешнему жаргону) пьесу Сухонина «Русская свадьба».
Такого заряда хватило бы на несколько лет. И, конечно, в этом первоначальном захвате сценического творчества и
по репертуару и
по игре заложено было ядро той скрытой писательской тяги, которая вдруг в конце 50-х годов сказалась в замысле комедии и толкнула
меня на путь писателя.
По крайней мере
мне за все сорок с лишком лет не приводилось видеть.
До сих пор
я могу еще представить себе: как он сидит и читает письмо в первом акте, как дрожит перед пьяным Хлестаковым, как указывает квартальным на бумажку посредине гостиной, как наскакивает на квартального с подавленным криком: «Не
по чину берешь!» Друг и единомышленник Гоголя сказывался и в том, как он произносил имя квартального Держиморды.
По времени воспитания он восходил к 20-м годам (родился в 1810 году), и от него-то
я с раннего детства слышал о знаменитых актерах и актрисах, без малейшего оттенка барского пренебрежения; не только о Михаиле Семеновиче (он так его всегда и звал), но о Мочалове, о Репиной, о молодом Самарине, Садовском, даже Немчинове, и о петербургских корифеях: Каратыгине, Брянском, Мартынове, А.Максимове, Сосницком, чете Дюр, Асенковой, Гусевой, семействе Самойловых.
Бородкин врезался
мне в память на долгие годы и так восхищал
меня обликом, тоном, мимикой и всей повадкой Васильева, что
я в Дерпте, когда начал играть как любитель, создавал это лицо прямо
по Васильеву. Это был единственный в своем роде бытовой актер, способный на самое разнообразное творчество лиц из всяких слоев общества: и комик и почти трагик, если верить тем, кто его видал в ямщике Михаиле из драмы А.Потехина «Чужое добро впрок не идет».
Его ближайший сверстник и товарищ
по театральному училищу и службе на Малом театре, П.Г.Степанов, был создатель роли трактирщика Маломальского в том бесподобном трио, о котором
я говорил выше.
Загорецкий являлся у Шуйского высокохудожественной фигурой, без той несколько водевильной игривости, какую придавал ей П.А. Каратыгин в Петербурге. До сих пор,
по прошествии с лишком полвека, движется предо
мною эта суховатая фигура в золотых очках и старомодной прическе, с особой походочкой, с гримировкой плутоватого москвича 20-х годов, вплоть до малейших деталей, обдуманных артистом, например того, что у Загорецкого нет собственного лакея, и он отдает свою шинель швейцару и одевается в сторонке.
Меня взяла в ложу бельэтажа тетка со стороны отца, и
я изображал из себя молодого человека во фраке. Тут было все тогдашнее светское общество. В литерной ложе дочь генерал-губернатора, графиня Нессельроде, тогдашняя львица, окруженная всегда мужчинами, держала себя совершенно по-домашнему, так же как и ее кавалеры.
В Малом театре на представлении, сколько помню, «Женитьбы» совершенно неожиданно дядя заметил из кресел амфитеатра моего отца. С ним мы не видались больше четырех лет. Он ездил также к выпуску сестры из института, и мы с дядей ждали его в Москву вместе с нею и теткой и ничего не знали, что они уже третий день в Москве, в гостинице Шевалдышева, куда он
меня и взял
по приезде наших дам из Петербурга.
Не скажу, чтобы и уличная жизнь казалась
мне «столичной»; езды было много, больше карет, чем в губернском городе; но еще больше простых ванек. Ухабы, грязные и узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие дома — все это было, как и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило,
по большому счету, такое же катанье на Масленице в Нижнем,
по Покровке — улице, где
я родился в доме деда. Он до сих пор еще сохранился.
Я мог
по ней изучать, какими выпускали из столичного института девушек средних талантов и среднего прилежания.
В моей тетке (со стороны матери)
я находил всегда чуткую душу, необычайно добрую, развитую, начитанную, с трогательной любовью к своей больной сестре, моей матери, и к брату Николаю, особенно с той минуты, как он был сослан в Сибирь
по делу Петрашевского.
Перед тем как
меня снаряжали в студенты,
я прощался с моим родным городом, когда мы вернулись из деревни к августу, к ярмарочному времени. И весной, когда
я гулял с сестрой
по набережной и нашему «Откосу», и теперь на прощанье
я подолгу стаивал на вышке, откуда видно все Заволжье, и часть ярмарки, и Печерский монастырь, и слева Егорьевская башня кремля.
Попадая в наш собор, особенно в его крипту, где лежат останки удельных князей нижегородских,
я еще мальчиком читал их имена на могильных плитах, и воображение рисовало какие-то образы. Спрашивалось, бывало, у самого себя: а каков он был видом, вот этот князь,
по прозвищу «Брюхатый», или вон тот, прозванный «Тугой лук»?
Многие особенности своего и общепсихического и писательского склада
я объясняю тем, что родился в нагорной местности. Нижний
по положению — исключительный город. Он не только стоит так высоко, как ни один приречный город в Европе из
мне известных, не исключая Парижа, Пешта, Белграда и Гейдельберга; но и весь изрыт балками, ущельями, крутыми подъемами и спусками.
Надо было все это бросить и ехать в Казань. И грустно и сладко было.
Меня проводили на пароход, первый пароход, на какой
я вступал и пускался в путь, не
по одной только Волге, а в долгую дорогу ученья — в аудитории и в жизни, у себя и в чужих землях.
А этот скорый выбор сослужил
мне службу, и немалую. Благодаря энциклопедической программе камерального разряда, где преподавали, кроме чисто юридических наук, химию, ботанику, технологию, сельское хозяйство,
я получил вкус к естествознанию и незаметно прошел в течение восьми лет, в двух и даже трех университетах, полный цикл университетского знания
по целым трем факультетам с их разрядами.
Весьма вероятно, что поступи
я в «юристы» — это повело бы
меня на службу, о чем мечтали и мои домашние, и не позволило бы так долго и
по такой обширной программе умственно развивать себя.
Положение города на реке менее красиво; крепость
по живописности хуже нашего кремля; историческая татарская старина сводилась едва ли не к одной Сумбекиной башне. Только татарская часть города за рекой Булаком была своеобразнее. Но тогда и
я, и большинство моих товарищей не приобрели еще вкуса к этнографии. Это не пошло дальше двух-трех прогулок
по тем улицам, где скучилось татарское население, где были их школы и мечети, лавки, бани.
Поступив на «камеральный» разряд,
я стал ходить на одни и те же лекции с юристами первого курса в общие аудитории; а на специально камеральные лекции,
по естественным наукам, — в аудитории, где помещались музеи, и в лабораторию, которая до сих пор еще в том же надворном здании, весьма запущенном, как и весь университет, судя
по тому, как
я нашел его здания летом 1882 года, почти тридцать лет спустя.