Неточные совпадения
Но
на таком «положении» был едва ли не я
один во всем классе.
На этих «беседах» происходили настоящие прения, и оппонентами являлись ученики. В моей памяти удержалась в особенности
одна такая беседа, где сочинение ученика седьмого класса читал сам учитель, а автор стоял около кафедры.
Одного из них, старика тряпичника, господа принимали почти как «особу» и говорили о нем, как об умнейшем человеке, с капиталом чуть не в сто тысяч
на ассигнации.
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И в нашем доме
на протяжении десяти лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы»,
один ходил с полгода в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря
на конюшне. Все эти наказания были, с господской точки зрения, «за дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
Одним из первых сюжетов труппы была Х.И.Таланова (по себе Стрелкова), которая умерла
на казенной службе, артисткой московского Малого театра.
Общество не было и исключительно сословным. В него проникали все: чиновники, учителя гимназии, архитекторы, образованные или только полированные купцы. Дворян с видным положением в городе, женатых
на купчихах, почти что не было, что показывало также, что за
одним приданым не гонялись, хотя в городе и тогда было немало богатых купцов, водились и миллионеры.
На Солянке же воздымались и хоромы богача Шепелева, нижегородского помещика —
одного из последних фанатиков дилетантства, который сам пел в операх с труппой своего крепостного театра. Мой учитель, первая скрипка нашего театра, А-в, был также из вольноотпущенных этого самого Шепелева.
От
одного из писателей кружка и приятелей Островского — Е.Н.Эдельсона (уже в 60-х годах) я слышал рассказ о том, как у Щепкина (позднее моей первой поездки в Москву)
на сцене выпала искусственная челюсть, а также и про то, как он бывал несносен в своей старческой болтовне и слезливости.
Подробности этой встречи я описал в очерке, помещенном в
одном сборнике, и повторять здесь не буду. Для меня, юноши из провинции, воспитанного в барской среде, да и для всех москвичей и иногородных из сколько-нибудь образованных сфер, Щепкин был национальной славой. Несмотря
на сословно-чиновный уклад тогдашнего общества,
на даровитых артистов, так же как и
на известных писателей, смотрели вовсе не сверху вниз, а, напротив, снизу вверх.
Только истинно артистическая натура способна была
на подобное разнообразие в сценическом воспроизведении фигур, до такой степени непохожих
одна на другую, как Шпекин и Ваня Бородкин.
Сохранилось все это у Садовского и даже достигло полной виртуозности и позднее, как, например, в роли Расплюева…
Одно его появление и первый вздох уже настраивали всю залу
на особый комический лад.
Кавалерова и тогда уже считалась старухой не
на одной сцене, а и в жизни; по виду и тону в своих бытовых ролях свах и тому подобного люда напоминала наших дворовых и мещанок, какие хаживали к нашей дворне. Тон у ней был удивительно правдивый и типичный. Тактеперь уже разучаются играть комические лица. Пропала наивность, непосредственность; гораздо больше подделки и условности, которые мешают художественной цельности лица.
И не для меня
одного театральная Масленица сезона 1852–1853 года была прощальной.
На первой же неделе поста сгорел Большой театр, когда мы были
на обратном пути в Нижний.
Одним из таких счастливцев оказался мой земляк Б-вин, сын председателя палаты. Он перешел сюда из Казани. Я отыскал его в плохонькой комнате, где-то
на Никитской; но для меня и невзрачная студенческая «меблировка» казалась чем-то соблазнительным, и хотя мы с ним были
на «ты», но я смотрел
на него как
на избранника.
Но то, что мы тогда видели
на деревенском «порядке» и в полях, не гнело и не сокрушало так, как может гнесть и сокрушать теперь. Народ жил исправно, о голоде и нищенстве кругом не было слышно. Его не учили, не было ни школы, ни фельдшера, но одичалости, распутства, пропойства — ни малейшего. Барщина, конечно, но барщина — как и мы понимали — не «чересчурная». У всех хорошо обстроенные дворы, о «безлошадниках» и подумать было нельзя. Кабака ни
одного верст
на десять кругом.
Имена Минина и Пожарского всегда шевелили в душе что-то особенное. Но
на них, к сожалению, был оттенок чего-то официального, «казенного», как мы и тогда уже говорили. Наш учитель рисования и чистописания, по прозванию «Трошка», написал их портреты, висевшие в библиотеке. И Минин у него вышел почти
на одно лицо с князем Пожарским.
И староцерковное и гражданское зодчество привлекало:
одна из кремлевских церквей, с царской вышкой в виде узкого балкончика, соборная колокольня, «Строгановская» церковь
на Нижнебазарской улице, единственный каменный дом конца XVII столетия
на Почайне, где останавливался Петр Великий, все башни и самые стены кремля, его великолепное положение
на холмах, как ни у
одной старой крепости в Европе.
Надо было все это бросить и ехать в Казань. И грустно и сладко было. Меня проводили
на пароход, первый пароход,
на какой я вступал и пускался в путь, не по
одной только Волге, а в долгую дорогу ученья — в аудитории и в жизни, у себя и в чужих землях.
Положение города
на реке менее красиво; крепость по живописности хуже нашего кремля; историческая татарская старина сводилась едва ли не к
одной Сумбекиной башне. Только татарская часть города за рекой Булаком была своеобразнее. Но тогда и я, и большинство моих товарищей не приобрели еще вкуса к этнографии. Это не пошло дальше двух-трех прогулок по тем улицам, где скучилось татарское население, где были их школы и мечети, лавки, бани.
Поступив
на «камеральный» разряд, я стал ходить
на одни и те же лекции с юристами первого курса в общие аудитории; а
на специально камеральные лекции, по естественным наукам, — в аудитории, где помещались музеи, и в лабораторию, которая до сих пор еще в том же надворном здании, весьма запущенном, как и весь университет, судя по тому, как я нашел его здания летом 1882 года, почти тридцать лет спустя.
По некоторым наукам, например хотя бы по химии, вся литература пособий сводилась к учебникам Гессе и француза Реньо, и то только по неорганической химии. Языки знал
один на тридцать человек, да и то вряд ли. Того, что теперь называют „семинариями“, писания рефератов и прений, и в заводе не было.
Но, повторяю, ни в обществе, ни в среде студентов не сложился еще взгляд, по которому
одно только звание студента дает как бы привилегию
на государственную или общественную поддержку.
Литературу в казанском монде представляла собою
одна только М.Ф.Ростовская (по казанскому произношению Растовская), сестра Львова, автора „Боже, царя храни“, и другого генерала, бывшего тогда в Казани начальником жандармского округа. Вся ее известность основывалась
на каких-то повестушках, которыми никто из нас не интересовался. По положению она была только жена директора первой гимназии (где когда-то учился Державин); ее муж принадлежал к „обществу“, да и по братьям она была из петербургского света.
Она и начальница института Загоскина считались самыми блестящими собеседницами. Начальница принимала у себя всю светскую Казань, и ее гостиная по тону стояла почти
на одном ранге с губернаторской.
У ней, у Ростовских, у Львовых и у Молоствовых любили музыку, и мой товарищ по нижегородской гимназии Милий Балакирев (
на вторую зиму мы жили с ним в
одной квартире) сразу пошел очень ходко в казанском обществе, получил уроки, много играл в гостиных и сделался до переезда своего в Петербург местным виртуозом и композитором.
Сохранилась у меня в памяти и его дикция, с каким-то не совсем русским, но, несомненно, барским акцентом. В обществе он бойко говорил по-французски. В Нижнем его принимали; но в Казани — в тамошнем монде,
на вечерах или дневных приемах, — я его ни в
одном доме не встречал.
Сколько я помню по рассказам студентов того времени, и в Москве и в Петербурге до конца 50-х годов было то же отсутствие общего духа. В Москве еще в 60-е годы студенты выносили то, что им профессор Н.И.Крылов говорил „ты“ и язвил их
на экзаменах своими семинарскими прибаутками до тех пор, пока нашелся
один „восточный человек“ из армян, который крикнул ему...
Как я сказал выше, в казанском обществе я не встречал ни
одного известного писателя и был весьма огорчен, когда кто-то из товарищей, вернувшись из театра, рассказывал, что видел ИА.Гончарова в креслах. Тогда автор „Обломова“ (еще не появившегося в свет) возвращался из своего кругосветного путешествия через Сибирь, побывал
на своей родине в Симбирске и останавливался
на несколько дней в Казани.
Мои жизненные итоги увеличились не
одним только студенчеством в Казани. Для будущего художника-бытописателя не прошли даром и впечатления житья
на вакациях, в три приема, зимой и в два лета.
Одно было уже по-новому:
на меня смотрели как
на молодого человека.
Во второй приезд я нашел приготовления к выходу в поход ополченских рот.
Одной из них командовал мой отец. Подробности моей первой (оставшейся в рукописи) комедии „Фразёры“ навеяны были четыре года спустя этой эпохой. Я уезжал
на ученья ополченцев в соседнее село Куймань.
Останься я оканчивать курс в Казани, вышло бы
одно из двух: или я, получив кандидатский диплом по камеральному разряду (я его непременно бы получил), вернулся бы в Нижний и поступил бы
на службу, то есть осуществил бы всегдашнее желание моих родных. Матушка желала всегда видеть меня чиновником особых поручений при губернаторе. А дальше, стало быть, советником губернского правления и, если бы удалось перевестись в министерство, петербургским чиновником известного ранга.
И что же бы случилось? Весьма вероятно, я добился бы кафедры, стал бы составлять недурные учебники, читал бы, пожалуй, живо и занимательно благодаря моему словесному темпераменту; но истинного ученого из меня (даже и
на одну треть такого, как мой первоначальный наставник Бутлеров) не вышло бы. Заложенные в мою природу литературные стремления и склонности пришли бы в конфликт с требованиями, какие наука предъявляет своим истинным сынам.
Нашим министром финансов был Михаил Мемнонов, довольно-таки опытный по этой части. Благодаря его умелости мы доехали до Москвы без истории. Привалы
на постоялых дворах и в квартирах были гораздо занимательнее, чем остановки
на казенных почтовых станциях.
Один комический инцидент остался до сих пор в памяти. В ночь перед въездом в Москву, баба, которую ямщик посадил
на"задок"тарантаса, разрешилась от бремени, только что мы сделали привал в трактире, уже
на рассвете. И мы же давали ей
на"пеленки".
Ведь это был как раз поворотный пункт нашего внутреннего развития. Жестокий урок только что был дай Западом северо-восточному колоссу. Сторонников николаевского режима, конечно, было немало в тогдашнем Петербурге. В военно-чиновничьей сфере они преобладали. И ни
одного сокрушенного лица, никаких патриотических настроений, разговоров в театрах,
на улице, в магазинах, в церквах.
Давали балет"Армида", где впоследствии знаменитая Муравьева исполняла, еще воспитанницей, роль Амура, а балериной была Фанни Черрито. Я успел побывать еще два раза у итальянцев, слушал"Ломбардов"и"Дон-Паскуале"с Лаблашем в главной роли. Во всю мою жизнь я видел всего
одну оперу в современных костюмах, во фраках и, по-тогдашнему, в пышных юбках и прическах с большими зачесами
на ушах.
И в этой главе я буду останавливаться
на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по
одним только специальным познаниям, а в смысле той universitas, какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав
на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Я нашел кружок из разных элементов,
на одну треть не русских (немцы из России и
один еврей), с привычкой к молодечеству
на немецкий лад, в виде постоянных попоек, без всяких серьезных запросов, даже с принципиальным нежеланием
на попойках и сходках говорить о политике, религии, общественных вопросах, с очень малой начитанностью (особенно по-русски), с варварским жаргоном и таким складом веселости и остроумия, который сразу я нашел довольно-таки низменным.
За целое полугодие моей выучки в звании фукса я не слыхал
на какой-нибудь вечеринке или попойке (что было
одно и то же) разговора, который хоть немного напомнил бы мне: зачем, собственно, переехал я с берегов речки Казанки
на берега чухонского Эмбаха?
Эротические нравы стояли совсем
на другом уровне. И в этом давали тон немцы.
Одна корпорация (Рижское братство) славилась особенным, как бы обязательным, целомудрием. Про нее русские бурши любили рассказывать смешные анекдоты — о том, как"рижане"будто бы шпионили по этой части друг друга, ловили товарищей у мамзелей зазорного поведения.
Ни
одной попойки не помню я с женским полом. Он водился
на окраинах города, но в самом ограниченном количестве, из немок и онемеченных чухонок. Все они были наперечет, и разговоры о них происходили крайне редко.
Обыкновенно полугодовую квартиру,
одну комнату с передней или без нее, нанимали с отоплением и мебелью за двадцать-тридцать рублей. Обед
на двоих стоил тогда от четырех до шести рублей в месяц. Какой это был обед — не спрашивайте! Но такой едой довольствовались две трети студенчества, остальная треть ела в кнейпах и в «ресторациях» (Restauration) с ценами порций от пятнадцати до тридцати копеек.
И
на такую-то пищу мы с моим казанским товарищем 3-чем сразу сели. Состояние наших финансов вскоре так ослабло, что пришлось, поджидая присылки денег, питаться не
одну неделю сухарями из ржаного хлеба (мы их сами сушили в печке) с дешевым местным сыром, по двенадцати копеек фунт.
А в Дерпте
на медицинском факультете я нашел таких ученых, как Биддер, сотрудник моего Шмидта,
один из создателей животной физиологии питания, как прекрасный акушер Вальтер, терапевт Эрдман, хирурги Адельман и Эттинген и другие. В клиниках пахло новыми течениями в медицине, читали специальные курсы (privatissima) по разным отделам теории и практики. А в то же время в Казани не умели еще порядочно обходиться с плессиметром и никто не читал лекций о «выстукивании» и «выслушивании» грудной полости.
В Дерпте не было и тогда курсовых экзаменов ни
на одном факультете. Главные предметы сдавали в два срока: первая половина у медиков"philosophicum"; а у остальных"rigorosum". Побочные предметы дозволялось сдавать когда угодно. Вы приходили к профессору, и у него
на квартире или в кабинете, в лаборатории — садились перед ним и давали ему вашу матрикульную книжечку, где он и производил отметки.
По химии мой двухлетний rigorosum продолжался целый день, в два приема, с глазу
на глаз с профессором и без всяких других формальностей. Но из
одного такого испытания можно бы выкроить дюжину казанских студенческих экзаменов. Почти так экзаменуют у нас разве магистрантов.
Но и раньше, еще в"Рутении", я в самый разгар увлечения химией после казанского повествовательного опыта (вещица, посланная в"Современник") написал юмористический рассказ"Званые блины", который читал
на одной из литературных сходок корпорации. И в ней они уже существовали, но литература была самая первобытная, больше немудрые стишки и переводцы. Мой рассказ произвел сенсацию и был целиком переписан в альбом, который служил летописью этих литературных упражнений.
При мне он приехал"с маменькой"
на новое житье уже магистром, человеком под сорок (если не за сорок) лет, с лысой, характерной головой, странного вида и еще болев странных приемов, и в особенности жаргона. Его"маменька"открыла у себя приемы, держала его почти как малолетка, не позволяла даже ему ходить
одному по улицам, а непременно с лакеем, из опасения, что с ним сделается припадок.
Не
один я находил уже, что он разменялся
на мелкие деньги.
Его жена, графиня Софья Михайловна, была для всего нашего кружка гораздо привлекательнее графа. Но первое время она казалась чопорной и даже странной, с особым тоном, жестами и говором немного
на иностранный лад. Но она была — в ее поколении —
одна из самых милых женщин, каких я встречал среди наших барынь света и придворных сфер; а ее мать вышла из семьи герцогов Биронов, и воспитывали ее вместе с ее сестрой Веневитиновой чрезвычайно строго.