Неточные совпадения
И всю-то русскую жизнь, через какую я проходил в течение полувека, я главным образом беру как материал, который просился бы на творческое воспроизведение. Она составит
тот фон, на котором выступит все
то, что наша
литература, ее деятели, ее верные слуги и поборники черпали из нее.
Проезжали Нижним и другие более крупные величины и по
тому времени, и для всех эпох развития русской
литературы.
По некоторым наукам, например хотя бы по химии, вся
литература пособий сводилась к учебникам Гессе и француза Реньо, и
то только по неорганической химии. Языки знал один на тридцать человек, да и
то вряд ли.
Того, что теперь называют „семинариями“, писания рефератов и прений, и в заводе не было.
Но мысли о
том, чтобы"переседлать"(слово дерптских русских), изменить науке, предаться
литературе, — только еще дремали во мне.
В связи со всем этим во мне шла и внутренняя работа,
та борьба, в которой писательство окончательно победило, под прямым влиянием обновления нашей
литературы, журналов, театра, прессы. Жизнь все сильнее тянула к работе бытописателя. Опыты были проделаны в Дерпте в
те последние два года, когда я еще продолжал слушать лекции по медицинскому факультету. Найдена была и
та форма, в какой сложилось первое произведение, с которым я дерзнул выступить уже как настоящий драматург, еще нося голубой воротник.
Каждого студента на всех факультетах, в
том числе и русского (что было совершенно лишнее), обязывали слушать лекции русской
литературы.
Если бы за все пять лет забыть о
том, что там, к востоку, есть обширная родиной что в ее центрах и даже в провинции началась работа общественного роста, что оживились
литература и пресса, что множество новых идей, упований, протестов подталкивало поступательное движение России в ожидании великих реформ, забыть и не знать ничего, кроме своих немецких книг, лекций, кабинетов, клиник,
то вы не услыхали бы с кафедры ни единого звука, говорившего о связи «Ливонских Афин» с общим отечеством Обособленность, исключительное тяготение к
тому, что делается на немецком Западе и в Прибалтийском крае, вот какая нота слышалась всегда и везде.
Дом Уварова и был за этот период
тем местом, где на русской почве (несмотря на международный гуманизм Сергея Федоровича) мои писательские стремления усилились и проявляли себя и в усиленном интересе к всемирной
литературе и все возраставшей любовью к театру, в виде сценических опытов.
Чем ближе подходил срок окончания курса,
тем ближе был я к решению врачом не делаться, а заняться
литературой как профессиональному писателю.
Теперь их сколько хотите,
то есть промышленники купеческого звания, не имеющие ничего общего с
литературой.
Если бы не эта съедавшая его претензия, он для
того времени был, во всяком случае, выдающийся актер с образованием, очень бывалый, много видевший и за границей, с наклонностью к
литературе (как переводчик), очень влюбленный в свое дело, приятный, воспитанный человек, не без юмора, довольно любимый товарищами. Подъедала его страсть к картежной игре, и он из богатого человека постарался превратиться в бедняка.
Я счастлив
тем, что инстинктивно воздерживался от прямого знакомства с такими"эксцессами"представителей
литературы, которой я приехал служить верой и правдой. Сколько помню, я не попал ни на один такой безобразный кутеж.
И вышло так, что все мое помещичье достояние пошло, в сущности, на
литературу. За два года с небольшим я, как редактор и сотрудник своего журнала, почти ничем из деревни не пользовался и жил на свой труд. И только по отъезде моего товарища 3-ча из имения я всего один раз имел какой-то доход, пошедший также на покрытие
того многотысячного долга, который я нажил издательством журнала к 1865 году.
Мы видели сейчас, что даже такая подробность, как театральное любительство — и
то привлекала тогдашних корифеев сценической
литературы.
Те, кто видал Рашель, находили, что она была по таланту выше итальянской трагической актрисы. Но Рашель играла почти исключительно в классической трагедии, а Ристори по репертуару принадлежала уже к романтической
литературе и едва ли не в одной Медее изображала древнюю героиню, но и эта"Медея", как пьеса, была новейшего итальянского производства.
Тогда драматическая форма привлекала меня настолько сильно, что я с
того времени стал мечтать о литературном"призвании", и
литература одолела чистую науку, которой я считал себя до
того преданным.
В тогдашней
литературе романов не было ни одной вещи в таком точно роде. Ее замысел я мог считать совершенно самобытным. Никому я не подражал. Теперь я бы не затруднился сознаться в этом. Не помню, чтобы прототип такой"истории развития"молодого человека, ищущего высшей культуры,
то есть"Ученические годы Вильгельма Мейстера"Гете, носился предо мною.
Ничто меня не заставляло решиться на такой шаг. И никто решительно не отсоветовал. Напротив, Писемский и
те, кто ближе стояли к журналу, не говоря уже о самом издателе, выставляли мне дело весьма для меня если не соблазнительным,
то выполнимым и отвечающим моему положению как молодого писателя, так преданного интересам
литературы и журнализма.
Когда я много лет спустя просматривал эти статьи в"Библиотеке", я изумлялся
тому, как мне удавалось проводить их сквозь тогдашнюю цензуру. И дух их принадлежал ему. Я ему в этом очень сочувствовал. С студенческих лет я имел симпатии к судьбам польской нации, а в конце 60-х годов в Париже стал учиться по-польски и занимался и языком и
литературой поляков в несколько приемов, пока не начал свободно читать Мицкевича.
Как бы я теперь, по прошествии сорока с лишком лет, строго ни обсуждал мое редакторство и все
те недочеты, какие во мне значились (как в руководителе большого журнала — литературного и политического), я все-таки должен сказать, что я и в настоящий момент скорее желал бы как простой сотрудник видеть во главе журнала такого молодого, преданного
литературе писателя, каким был я.
Это сказалось, как мне кажется, в
том, как он заговорил со мною на обеде, который петербургская
литература давала Шпильгагену.
В Лондоне в 1867 году, когда он был моим путеводителем по британской столице, он тотчас же познакомил меня с
тем самым Рольстоном (библиотекарем Британского музея), который один из первых англичан стал писать по русской
литературе.
И только в ссылке и потом на службе в Петербурге он опять сделался
тем любителем изящной
литературы и театра, который так привлекал меня в дни его первой молодости.
А тут народилась"богема", и как раз к
той полосе, когда мы выступали в
литературе.
По тогдашнему тону он совсем не обещал
того, что из него вышло впоследствии в"Новом времени". Он остроумно рассказывал про Москву и тамошних писателей, любил
литературу и был, как Загорецкий,"ужасный либерал". Тогда он, еще не проник к Коршу в"Петербургские ведомости", где сделался присяжным рецензентом в очень радикальном духе. Мне же он приносил только стихотворные пьесы.
Кроме
того, что мне доставляла Евгения Тур, я обратился к П.Л.Лаврову с предложением вести постоянный отдел иностранной
литературы по разным ее областям, кроме беллетристики.
Мне было
то приятно, что я так скоро после петербургских мытарств мог отдаться писательскому труду, и связь с Россией, с родной
литературой как бы делалась новым живительным элементом, не допускала хандры, которая, весьма вероятно, и подкралась бы.
Пришла весна, и Люксембургский сад (тогда он не был урезан, как впоследствии) сделался на целые дни местом моих уединенных чтений. Там одолевал я и все шесть
томов"Системы позитивной философии", и прочел еще много книг по истории
литературы, философии и литературной критике. Никогда в моей жизни весна — под деревьями, под веселым солнцем — не протекала так по-студенчески, в такой гармонии всех моих духовных запросов.
Тогда,
то есть во второй половине 60-х годов, не было никаких теоретических предметов: ни по истории драматической
литературы, ни по истории театра, ни по эстетике. Ходил только учитель осанки, из танцовщиков, да и
то никто не учился танцам. Такое же отсутствие и по части вокальных упражнений, насколько они необходимы для выработки голоса и дикции.
Никаких лекций или даже просто бесед на общие
темы театрального искусства никто из них не держал. Преподавание было исключительно практическое. Но при огромных пробелах программы — из Консерватории даже и
те, кто получал при выходе первые награды (prix), могли выходить весьма невежественными по всему, чего не касалась драматическая
литература и история театра или эстетика.
Меня поддерживало убеждение в
том, что замысел"Жертвы вечерней"не имел ничего общего с порнографической
литературой, а содержал в себе горький урок и беспощадное изображение пустоты светской жизни, которая и доводит мою героиню до полного нравственного банкротства.
Время берет свое, и
то, что было гораздо легче правильно оценить в 80-х и 90-х годах,
то коробило наших аристархов пятнадцать и больше лет перед
тем и подталкивало их перо на узкоморальные «разносы». Теперь, в начале XX века, когда у нас вдруг прокатилась волна разнузданного сексуализма и прямо порнографии (в беллетристике модных авторов), мне подчас забавно бывает, когда я подумаю, что иной досужий критик мог бы и меня причислить к родоначальникам такой
литературы. На здоровье!
В последние годы в некоторых аудиториях Сорбонны у лекторов по истории
литературы дамский элемент занимал собою весь амфитеатр, так что студенты одно время стали протестовать и устраивать дамам довольно скандальные манифестации. Но в
те годы ничего подобного не случалось. Студенты крайне скудно посещали лекции и в College de France и на факультетах Сорбонны, куда должны были бы обязательно ходить.
Но Тэн зато прекрасно знал по-английски, и его начитанность по английской
литературе была также, конечно, первая между французами, что он и доказал своей"Историей английской
литературы". Знал он и по-итальянски, и его"Письма из Италии" — до сих пор одна из лучших книг по оценке и искусства и быта Италии. Я в этом убедился, когда для моей книги"Вечный город"обозревал все
то, что было за несколько веков писано о Риме.
Свои экскурсии по Лондону я распределил на несколько отделов. Меня одинаково интересовали главные течения тогдашней английской жизни, сосредоточенные в столице британской империи: политика,
то есть парламент,
литература, театр, философско-научное движение, клубная и уличная жизнь, вопрос рабочий, которым в Париже я еще вплотную не занимался.
Тогда он смотрел еще очень моложаво, постарше меня, но все-таки он человек скорее нашего поколения. Наружности он был скромной, вроде англиканского пастора, говорил тихо, сдержанно, без всякого краснобайства, но с тонкими замечаниями и оценками. Он в
то время принадлежал исключительно
литературе и журнализму и уже позднее выступил на политическую арену, депутатом, и дошел до звания министра по ирландским делам в министерстве Гладстона.
Спенсер о парижских позитивистах меня совсем не расспрашивал, не говорил и о лондонских верующих. Свой позитивизм он считал вполне самобытным и свою систему наук ставил, кажется, выше контовской. Мои парижские единомышленники относились к нему, конечно, с оговорками, но признавали в нем огромный обобщающийум — первый в
ту эпоху во всей философской
литературе. Не обмолвился Спенсер ничем и о немцах, о тогдашних профессорах философии, и в лагере метафизиков, и в лагере сторонников механической теории мира.
Мне представлялся очень удачный случай побывать еще раз в Праге — в первый раз я был там также, и я, перед возвращением в Париж, поехал на эти празднества и писал о них в
те газеты, куда продолжал корреспондировать. Туда же отправлялся и П.И.Вейнберг. Я его не видал с Петербурга, с 1865 года. Он уже успел
тем временем опять"всплыть"и получить место профессора русской
литературы в Варшавском университете.
В
тех маскарадах, где мы встречались, с ней почти всегда ходил высокий, франтоватый блондин, с которым и я должен был заводить разговор. Это был поляк П., сын эмигранта, воспитывавшийся в Париже, учитель французского языка и
литературы в одном из венских средних заведений. Он читал в
ту зиму и публичные лекции, и на одну из них я попал: читал по писаному, прилично, с хорошим французским акцентом, но по содержанию — общие места.
В Вене я во второй раз испытывал под конец тамошнего сезона
то же чувство пресноты. Жизнь привольная, удовольствий всякого рода много, везде оживленная публика, но нерва, который поддерживал бы в вас высший интерес, — нет, потому что нет настоящей политической жизни, потому что не было и своей оригинальной
литературы, и таких движений в интеллигенции и в рабочей массе, которые давали бы ноту столичной жизни.
И с
тех пор меня не оставляло желание изучить язык и
литературу более серьезно.
Некрасов, видимо, желал привязать меня к журналу, и, так как я предложил ему писать и статьи, особенно по иностранной
литературе, он мне назначил сверх гонорара и ежемесячное скромное содержание. А за роман я еще из-за границы согласился на весьма умеренный гонорар в 60 рублей за печатный лист,
то есть в пять раз меньше
той платы, какую я получаю как беллетрист уже около десяти лет.
Университет не играл
той роли, какая ему выпала в 61 году, но вкус к слушанию научных и литературных публичных лекций разросся так, что я был изумлен, когда попал в первый раз на одну из лекций по русской
литературе Ореста Миллера в Клубе художников, долго помещавшемся в Троицком переулке (ныне — улице), где теперь"зала Павловой".