Неточные совпадения
Хуже всего — узкая тенденциозность, однотонный колорит мнений, чувств,
оценок. Быть честным — не значит еще ходить вечно
в шорах, рабски служа известному лозунгу без той смелости, которую я всегда считал высшей добродетелью писателя.
Беря
в общем, тогдашний губернский город был далеко не лишен культурных элементов. Кроме театра, был интерес и к музыке, и местный барин Улыбышев, автор известной французской книги о Моцарте, много сделал для поднятия уровня музыкальности, и
в его доме нашел
оценку и всякого рода поддержку и талант моего товарища по гимназии, Балакирева.
Тот барин — биограф Моцарта, А.
В.Улыбышев, о котором я говорил
в первой главе, — оценил его дарование, и
в его доме он, еще
в Нижнем, попал
в воздух настоящей музыкальности, слышал его воспоминания,
оценки, участвовал годами во всем, что
в этом доме исполнялось по камерной и симфонической музыке.
Но я уже побывал
в Москве, и то, что мне дал Малый театр, залегло
в мои
оценки, подняло мои требования.
Эти театральные клички могли служить и
оценкой того, что каждый из лагерей представлял собою и
в аудиториях,
в университетской жизни. Поклонники первой драматической актрисы Стрелковой набирались из более развитых студентов, принадлежали к демократам. Много было
в них и казенных. А „прокофьистами“ считались франтики, которые и тогда водились, но
в ограниченном числе. То же и
в обществе,
в зрителях партера и лож.
Все это зрелище было и на
оценку казанского студента совершенно недостойно императорской сцены, даже и
в воскресный вечер.
Ведь и я, и все почти русские, учившиеся
в мое время (если они приехали из России, а не воспитывались
в остзейском крае), знали немцев, их корпоративный быт, семейные нравы и рельефные черты тогдашней балтийской культуры, и дворянско-сословной, и общебюргерской — больше из вторых рук, понаслышке, со стороны, издали, во всяком случае недостаточно, чтобы это приводило к полной и беспристрастной
оценке.
Сам П.И. как-то
в"Союзе писателей", уже
в начале XX века, счел нелишним сделать — хоть и задним числом — сообщение
в свою защиту, где он старался показать, до какой степени была преувеличена его вина перед тогдашним освободительным настроением литературных сфер. Некоторые из наших общих приятелей находили, что П.И. напрасно потревожил эту старину. Не следовало — на их
оценку — оправдываться.
Писать фельетонные заметки я согласился охотно. Тона моего предшественника я не хотел держаться; но не боялся быть самостоятельным
в своих
оценках и симпатиях. А выражать их пришлось сейчас же по поводу всяких новых течений и веяний, литературных и художественных новостей и выдающихся личностей.
Мои
оценки тогдашних литераторских нравов, полемики, проявление"нигилистического"духа — все это было бы, конечно, гораздо уравновешеннее, если б можно было сходиться с своими собратами, если б такой молодой писатель, каким был я тогда, попадал чаще
в писательскую среду. А ведь тогда были только журнальные кружки. Никакого общества, клуба не имелось. Были только редакции с своими ближайшими сотрудниками.
Без систематической школы по части теории музыки он быстро овладел этой премудростью; а своими вкусами,
оценками, идеями
в духе народнического реализма — также быстро поднялся до роли центрального руководителя нашей новой музыкальной школы. Тогда прозвище"Могучая кучка"не было еще пущено
в ход. Оно взято было из фельетона Кюи, но уже позднее.
На вопрос: кого из молодых считаю я беллетристом, у которого чувствуется
в манере письма мое влияние, — я ответил, что мне самому трудно это решить. На вопрос же: чрез какие влияния я сам прошел, — ответить легче; но и тут субъективная
оценка не может быть безусловно верна, даже если писатель и совершенно спокойно и строго относится к своему авторскому"я".
Он мне нравился своим тоном, верностью своих
оценок, большой порядочностью. Тогда я еще не знал, что он подвержен периодическому алкоголизму. Но я никогда не видал его
в нетрезвом виде. И никто бы не подумал, что он страдает запоем, — до такой степени он выделялся своим джентльменством и даже некоторой щепетильностью манер.
А не нужно забывать, что"Казаки"не вызвали
в петербургской радикальной критике энтузиазма и даже просто таких
оценок, каких они заслуживали. На них посматривали как на что-то почти реакционное, так как автор восторгался дикими нравами своих казаков и этим самым как бы восставал против интеллигенции и культуры.
Он был необычайно словоохотливый рассказчик, и эта черта к старости перешла уже
в психическую слабость. Кроме своих московских и военных воспоминаний, он был неистощим на темы о женщинах. Как старый уже холостяк, он пережил целый ряд любовных увлечений и не мог жить без какого-нибудь объекта, которому он давал всякие хвалебные определения и клички. И почти всякая оказывалась, на его
оценку,"одна
в империи".
Иван Грозный был как раз личность, которую он изучал как психолог и писатель. Его взгляд казался многим несколько парадоксальным; но несомненно, что
в Иване сидела своего рода художественная натура на подкладке психопата и маньяка неограниченного самодержавия.
Оценка москвичей, слишком преклонявшихся перед государственным значением Грозного, не могла удовлетворять Костомарова с его постоянным протестом и антипатией к московскому жестокому централизму.
Щапов сохранял тон и внешность человека, прикосновенного к духовному сословию; дух тогдашних политических и общественных протестов захватил его всецело.
В его лице по тому времени явился один из самых первых просвещенных врагов бесправия и гнета. Если он увлекался
в своих
оценках значения раскола и некоторых черт древнеземского уклада, то самые эти увлечения были симпатичны и
в то время совсем не банальны.
Здесь же первенствующий интерес получат общие итоги и
оценки моих пережитков, а выдающиеся иностранцы будут появляться лишь попутно,
в прямой связи с теми новыми сферами жизни, идей и всяких духовных приобретений, через которые я проходил за целых пять лет житья на западе.
Тогда же,
в Париже, впервые встретил я у Вырубова (он у него и гостил) Е.
В. де Роберти, еще очень молодого и франтоватого, любившего и тогда"французить", убежденного позитивиста, очень решительного
в своих
оценках и философских идей, и политических учений, и книг, и людей.
Гораздо позднее,
в 80-х и 90-х годах, я имел случай видеть, как «Жертва вечерняя» находила достодолжную
оценку у самых избранных читателей,
в том числе у моих собратов-беллетристов
в поколениях моложе нашего.
Но Тэн зато прекрасно знал по-английски, и его начитанность по английской литературе была также, конечно, первая между французами, что он и доказал своей"Историей английской литературы". Знал он и по-итальянски, и его"Письма из Италии" — до сих пор одна из лучших книг по
оценке и искусства и быта Италии. Я
в этом убедился, когда для моей книги"Вечный город"обозревал все то, что было за несколько веков писано о Риме.
В этих воспоминаниях я держусь объективных
оценок, ничего не"обсахариваю"и не желаю никакой тенденциозности ни
в ту, ни
в другую сторону. Такая личность, как Луи Блан, принадлежит истории, и я не претендую давать здесь о нем ли, о других ли знаменитостях исчерпывающиеоценки. Видел я его и говорил с ним два-три раза
в Англии, а потом во Франции, и могу ограничиться здесь только возможно верной записью (по прошествии сорока лет) того, каким я тогда сам находил его.
Тогда он смотрел еще очень моложаво, постарше меня, но все-таки он человек скорее нашего поколения. Наружности он был скромной, вроде англиканского пастора, говорил тихо, сдержанно, без всякого краснобайства, но с тонкими замечаниями и
оценками. Он
в то время принадлежал исключительно литературе и журнализму и уже позднее выступил на политическую арену, депутатом, и дошел до звания министра по ирландским делам
в министерстве Гладстона.
Его скромность и деликатность некоторые ставили ему
в упрек, как такие свойства, которые мешали ему
в борьбе, и философской и политической. На их
оценку, он часто бывал слишком уступчив. Но он никогда не изменял знамени поборника научного мышления и самого широкого либерализма. Он не был"контист"
в более узком смысле, но и не принадлежал к толку религиозных позитивистов. А
в политике отвечал всем благим пожеланиям тогдашних радикалов, только без резко выраженных, так сказать устрашающих, формул.
В Германии-Тургенев-Баден-Швейцария-Бакунин-Берн и Базель-Мировой конгресс-Мюнхен-Вена-Привлекательная Вена-Веселящаяся Вена-Театральная Вена-Венские любимцы-Грильпарцер-Венский фашинг-Славянская Вена-Чехия-Дюма-Разговоры с Дюма-Мои
оценки Дюма-Наке-Корш-Об Испании-Испанские впечатления-Мадрид-В кругу иностранных корреспондентов-Поездка по Испании-Испанская политика-Испанский язык-Испанские музеи-В Барселонк-Моя программа пепеездов-"С Итальянского бульвара"-Герцен-Русские
в Париже-Огарев-Отношения к Герцену-Кавелин-Разговоры с Герценом-"Общечеловек"Герцен-Огаревы и Герцен-Парижская суета-Снова Вена-Невинный флирт-О французких женжинах-Роман и актрисы-Планы на следующий сезон-Бакст-Гончаров-В Берлине-Политические тучи-Война-Седанский погром-Французские Политики-Возвращение
в Россию-Берг и Вейнберг-Варшава-Польский театр-В Петербурге-Некрасов-Салтыков-Салтыков и Некрасов-Искра-Петербургские литераторы-Восстание Коммуны-Литературный мир Петербурга-Петербургская атмосфера-Урусов-Семевский и Краевский-Вид Парижа схватил меня за сердце-Мадам Паска-Мои парижские переживания-Опять Петербург-Театральные заботы-Дельцы-Будущая жена-Встреча русского Нового года
Толки и
оценки его были мне известны и
в Париже по газетам и журналам.
Правда, тогда уже не у одного меня складывалась
оценка Толстого (после"Войны и мира") как великого объективного изобразителя жизни. Хотя он-то и был всегда «эгоцентрист», но мы еще этого тогда недостаточно схватывали, а видели то, что он даже и
в воспроизведении людей несимпатичного ему типа (Наполеона, Сперанского) оставался по приемам прежде всего художником и сердцеведом.
На
оценку новейших"модернистов"режиссерского искусства постановка Шекспира (с его хрониками включительно) не представляла никаких"откровений", и теперь все это считалось бы заурядным, но тогда, повторяю, Шекспира нигде так не обставляли, как
в Вене.
На тогдашней выставке
в Елисейских полях Дюма пригласил меня на завтрак
в летний ресторан"Le Doyen", долго ходил со мною по залам и мастерски характеризовал мне и главные течения, и отдельные новые таланты. С нами ходил и его приятель — кажется, из литераторов, близко стоявших к театру. И тут опять Дюма выказал себя на мою тогдашнюю
оценку русского слишком откровенным и самодовольным насчет своих прежних любовных связей.
Я стал ему возражать, ставя вопрос так, что, каким бы на
оценку тогдашней эмиграции ни оказался Александр Иванович, все-таки эти господа и он — величины несоизмеримые и можно многое простить ему
в личных недостатках за то, что он сделал для того движения, без которого и его тогдашние обличители из эмиграции пребывали бы
в обывательском равнодушии к судьбам родины и полной безвестности.
За обедом у"Freres Provencaux"мимо нас прошла одна из таких дам петербургского"монда"и сделала вид, что не узнала его. И тогда он
в нескольких штрихах дал ей беспощадную
оценку.
Но, возбуждаясь вином, он делался излиятельнее, и тогда сквозь остроумные
оценки событий и людей и красочные воспоминания проскальзывали и личные ноты горечи, и ядовитые стрелы летели
в тех, кого он всего больше презирал и ненавидел на родине.
Вообще же, насколько я мог
в несколько бесед (за ноябрь и декабрь того сезона) ознакомиться с литературными вкусами и
оценками А. И., он ценил и талант и творчество как человек пушкинской эпохи, разделял и слабость людей его эпохи к Гоголю, забывая о его"Переписке", и я хорошо помню спор, вышедший у меня на одной из сред не с ним, а с Е.И.Рагозиным по поводу какой-то пьесы, которую тогда давали на одном из жанровых театров Парижа.
Стракош сделал себе имя как публичный чтец драматических вещей и
в этом качестве приезжал и
в Россию. При его невзрачной фигуре и дикции с австрийским акцентом он, на мою
оценку, не представлял собою ничего выдающегося. Как преподаватель он
в драме и трагедии держался все-таки немецко-условного пафоса, а для комедии не имел ни вкуса, ни дикции, ни тонкости парижских профессоров — даровитых сосьетеров"Французской комедии".
Повторю это и здесь. Я его застал раз утром (это было уже
в 1872 году) за самоваром,
в халате, читающим корректуры. Это были корректуры моего романа"Дельцы". Он тут только знакомился с этой вещью. Если это и было, на иную
оценку, слишком"халатно", то это прежде всего показывало отсутствие того учительства, которое так тяготило вас
в других журналах. И жил он совершенно так, как богатый холостяк из помещиков, любитель охоты и картежной игры
в столице, с своими привычками, с собаками и егерем и камердинером.
Как хозяин Некрасов был гостеприимен, умно-ласков, хотя веселым он почти никогда не бывал. Некоторая хмурость редко сходила с его лица, а добродушному тону разговора мешала хрипота голоса. Но когда он бывал мало-мальски
в духе, он делался очень интересным собеседником, и все его воспоминания,
оценки людей, литературные замечания отличались меткостью, своеобразным юмором и большим знанием жизни и людей.
Суворин написал мне умное письмо с объяснением того, почему я пришелся"не ко двору"
в их газете. Главный мотив, по его толкованию, выходит такой, что они все
в газете уже спелись и каковы бы, сами по себе, ни были, жили себе потихоньку и считали себя и свою работу хорошими, а я явился с своими взглядами, вкусами, приговорами,
оценками людей, и это всех, начиная с главного редактора, стало коробить.
Все это уже прошлое, и теперь Бакунин, наверно, на
оценку наших экстремистов, являлся бы отсталым старичиной, непригодным для серьезной пропаганды. Тогда его влияние было еще сильно
в группах анархистов во Франции, Италии и даже Испании. Но он под конец жизни превратился
в бездомного скитальца, проживая больше
в итальянской Швейцарии, окруженный кучкой русских и поляков, к которым он всегда относился очень благосклонно.
На нынешнюю
оценку, содержание и тон этого документа были бы признаны совсем не такими ужасными: повели бы за собою ссылку, пожалуй, и
в места довольно-таки отдаленные, но вряд ли каторжные работы на долголетний срок с лишением всех прав состояния.
В конце прошлого, 1916 года я задумал и кончил этюд:"Толстой как вероучитель", где я даю мою объективную и, смею думать, беспристрастную
оценку его натуры, мировоззрения и всего его credo с точки зрения научно-философского анализа и синтеза.
В первой половине этого"опыта
оценки"я привожу все то, что у меня осталось
в памяти о человеке, о моих встречах, беседах и наблюдениях над его жизнью и обстановкой
в Москве
в начале 80-х годов, когда я только и видался с Толстым.