Неточные совпадения
Что это, как я расписалась? В висках у меня стучит. Ни с
того ни с сего на глазах слезы. Должно быть, мне уж чересчур тоскливо, или это от лампы. Кажется, Володька захныкал. Пойду
и отшлепаю этого скверного мальчишку;
а то он всю ночь будет куксить.
Я очень рада видеть Степу. Я всегда его любила. Только… только я одного боюсь: чтоб он не очень умничал.
А то ведь эти философы, эти красные, знаю я их… что за охота чувствовать себя девчонкой
и выслушивать разные рацеи? Да ведь я не посмотрю, что Степа
и умный,
и ученый…
Старикашки — все лучше. В
тех хоть есть старомодное селадонство; по крайней мере смешно. Я даже люблю иногда стравить их, чтоб они при мне рассуждали о делах. Я ничего не понимаю, но этого совсем
и не надо. Женщине, если она не окончательный урод, ничего не стоит красиво отмалчиваться.
А они так из кожи
и лезут: щегольнуть передо мной своими министерскими головами.
Не
то, что уж замужняя женщина,
а вдова, мирской человек, от безделья или от других причин, я уж не знаю, обзаведется каким-нибудь кавалергардом или лицеистом
и сейчас же давай его обращать в крепостное состояние.
Начать с
того, когда я решилась ехать, вопрос: как одеться? — остановил меня. Если там все будут одни мужчины, надо надеть темное платье, даже черное. Недурно показать полное презрение к замарашкам-сочинителям. Да
и потом, явитесь вы в хорошеньком туалете
и вдруг ни один из этих уродов не догадается даже надеть белый галстук?
А если там будут
и женщины? Я очень волновалась.
Но эта мягкость, в сущности, смутила меня еще более. Мне делалось все больше
и больше совестно, что вот есть же у нас порядочные люди, хоть
и сочинители;
а мы их не знаем. Да это бы еще не беда. Мы совсем не можем поддерживать с ними серьезного разговора. Этот Домбрович был очень мил, не подавляя меня своим превосходством; но ведь так каждый раз нельзя же. Унизительно, когда с вами обходятся, как с девочкою,
и говорят только о
том, что прилично вашему возрасту.
И он не
то чтобы играл особенную роль,
а ничего, приличен.
Она любит говорить. На
то она
и француженка. Я ожидала скабрезных разговоров. Она все только говорит о дворе, знает всю подноготную, разные новости о высшей администрации, о посольствах. Этих разных секретарей посольства — она их ни во что не ставит.
А уж о барынях
и говорить нечего. Она нас так знает
и так смеется над нами, что просто восхищение!
И все это без малейшей зависти.
Я посмотрела на Домбровича
и подумала:"Ну,
а ты, мой милый друг, разве не делаешь
того же? Зачем ты шляешься по разным великосветским дамам
и толчешься в куче нетанцующих мужчин?"
Ну, коли сановники пожелают полюбоваться, она
и приведет к садку: «смотрите, мол, какой матерый зверь-то; я, дескать, всякой наукой занимаюсь, не пренебрегаю
и этими людишками для декорума!»
А то так пришлют молодца: «выбери дескать нам стерлядку аршина в полтора
и принеси в лоханочке; хотим побаловаться ушицей».
— Чтец, чтец! Он хоть
и польского происхождения,
а дикцию себе отменную выработал. Говорю вам: этим да подушкой в люди вышел. От каждой знаменитости по автографу имеет. Тургеневские корректуры я сам у него видел. Как уж он добывает их? — неизвестно.
И за
то спасибо, что трогает сердца русских дам российской лирой. Раз он при мне с таким томлением читал"На холмах Грузии", что даже я пожелал любить.
А молодец-то
тем временем изловчился, да хвать самую свежую рыбицу
и подцепил.
Прислал мне свою карточку. Я его всегда называю моськой;
а он не так уж дурен. Но чего я ему простить не могу, этому физикусу, — это
то, что он за мной никогда не приударял, хоть бы немножко. Спрошу я об нем у Домбровича. Как он насчет его сочинений? Наверно, читал же. Может быть,
и встречались где-нибудь.
Поселиться мне в деревне — надо строить дом. Во флигеле жить нельзя.
А это бы повело за собой расходы. Весь уезд бы стал ездить. Никого не принимать нельзя, умрешь со скуки.
И кончилось бы
тем, что я бы проживала больше петербургского.
А то ведь это шарлатанство,
и больше ничего!
И раздадут деньги каким-нибудь салопницам,
а те их пропьют.
А то мне вдруг обстричь косу, надеть сапоги
и завести швальню?..
Я перечла, что написала сегодня. Как это странно! Никто мне не подсказывает,
а ведь я пришла к
тому самому, что говорит Домбрович.
И выходит, что нужно помириться с этим светом, au risque de chercher midi à quatorze heures! [рискуя искать невозможного! (фр.).]
Ведь если не удариться ни в хозяйство, ни в благочестие, ни в добрые дела, ни в нигилизм, ни в ученость, что же остается?
То, что я теперь делаю: танцовать
и выделывать коньками свои вензеля? Так ведь это все там, наружи, на людях.
А внутри, у себя дома, перед судом совести? Ничего… Так-таки ничего! Le néant! [Тщета! (фр.).]
Неужели я могу дойти от скуки до
того же самого? Может быть,
и они также смеялись сначала над спиритизмом… Смеяться легко; ну,
а если б меня заставили серьезно доказать, почему это глупо? Ну, почему?
Какой-нибудь умник начнет смеяться,
а все-таки ничего дельного не скажет. Возможны ли привидения или невозможны? Кто знает! Да
и почему же невозможны? Ведь я так рассуждаю: во всех этих ужасных историях говорится о
том, что вот такой-то или такая-то, действительно, видела то-то
и то-то.
И как я могу вот теперь, сидя в спальне, сказать, что мне ничего не представится. Разумеется, мой Зильберглянц покачает головой
и пробормочет:"Это толко нерфы, толко нерфы!"
Ну что ж я против этого скажу?
И почему это умнее, чем спиритизм? По-моему, даже глупее. У спиритов, по крайней мере, сами от себя не пророчествуют,
а пишут
то, что души им диктуют.
— Я почти никогда не хожу, — перебила я его. — Доктор пристал. Я вышла для моциона,
а не для
тех иерихонцев. —
И я указала на тротуар, через улицу.
— Все должно прийти само собой, — продолжал он еще горячее. — Я на своем веку довольно марал бумаги. Но как я сделался писателем? Приехал я в деревню. Предо мной природа. Не любить ее нельзя. Кругом живые люди. Стал я их полегоньку описывать. Так, попросту, без затей: как живут, как говорят, как любят. Все, что покрасивее, поцветнее, пооригинальнее,
то, разумеется,
и шло на бумагу.
А больше у меня никакой
и заботы не было.
— Т. е. скучно
и бестактно. Кто-то им натвердил, что в маскараде нужно пищать
и говорить о чувствах.
А если попадется сочинитель,
то допрашивает его, что он пишет. Уж скольких я обрывал на этом сюжете,
и все-таки до сих пор приходится страдать. Поэтому я уж
и держусь больше иностранок.
— Чтобы дать себе значение
и пользоваться как следует даже всеми этими танцорами, их нужно держать от себя на известном расстоянии.
А то они нынче так ломаются с прелестнейшими женщинами, что даже гадко
и смотреть.
Я бесилась на самое себя, когда сидела у Вениаминовой. Что я там забыла? Зачем я лезу? Неужто из-за
того только, что Домбровичу вздумалось присоветовать мне посещать дома, которые дают вам положение в свете? Отчего я никогда хорошенько не пораздумаю о
том, что, может быть, в свете на меня смотрят как на выскочку. Я вошла в петербургский свет через мужа. У Николая очень хорошее родство, это правда. Но мне самой нужно почаще напоминать о себе,
а то меня как раз
и забудут.
Этот граф приходится как-то родственником Вениаминовой. Он сочиняет разные романсы. Кажется, написал целую оперу. Он такого же роста, как Домбрович, только толще
и неуклюжее его. Лицо у него красное, губастое, с бакенбардами
и нахмуренными бровями. Словом, очень противный. С Домбровичем он на ты. Подсел ко мне, задрал ноги ужасно
и начал болтать всякий вздор. Его jargon в
том же роде, как у Домбровича, но только в десять раз грубее. Он как сострит, сейчас же
и рассмеется сам.
А мне совсем не было смешно.
Я его попросила спеть. Голоса у него никакого нет. Спел он какую-то французскую песенку, довольно-таки двусмысленную. В зале никого не было;
а то бы оно совсем не подходило к великопостному бонтону
и уксусным фрейлинам.
Мало
того. Я рискую потерять или испортить мое положение в обществе. Тогда уж не одна я устрою себе это положение,
а по крайней мере наполовину муж. Я могу восхититься цветом лица какого-нибудь офицерика
и сделаюсь полковой дамой. Или буду таскать за собой мужа, как лишнюю мебель, хлопотать об нем, выпрашивать должности, тянуть его за уши в флигель-адъютанты; приятное занятие!
— Подумайте (он продолжал все
тем же невозмутимым тоном), рассудите,
а главное, почувствуйте: если уж я так провинился перед вами,
и вся моя фигура возбуждает одно отвращение, тогда я стушуюсь
и понесу крест свой без ропота. Вот все, что я хотел сказать вам, Марья Михайловна. О чем умолчал,
то вы сами дополните.
Да
и то, как бы это сказать: хорошенькие туалеты удаются им, по большей части, инстинктивно, случайно;
а не
то, чтоб по строго обдуманному плану.
Я позволила себе шалость. Захотелось мне ужасно взглянуть на кабинет Домбровича,
тот самый, где… Он
и руками
и ногами! Уговаривал меня целых два дня,
а я все сильнее приставала.
В завтраке он мне наотрез отказал, представивши
тот резон, что надо будет приказать человеку,
а этого он допустить не желает. Я хотела было надуться; но смирилась
и нашла, конечно, что он прав. В гостеприимстве без завтрака он мне не мог отказать. Очень уж я упрашивала, так ласкала моего старика, что он сдался!
Я про себя скажу, что уважала бы собственную персону в тысячу раз меньше, если б лицемерила перед самой собой. Я не понимаю
тех женщин, которые имеют любовников
и целый день хнычут, каются в своих прегрешениях утром,
а вечером опять грешат.
Сравниваю я, как меня любил Николай
и как теперь со мною Домбрович.
Тот был двадцатилетний офицер, этот сорокалетний подлеточек.
А ведь какое же сравнение! С Домбровичем мне неизмеримо приятнее. Николай накупал мне разных разностей, пичкал конспектами; но не мог отозваться ни на мои вкусы, ни на мой ум… Он даже не обращал внимания на мое женское чувство.
Домбрович совсем не
то. Только с ним я
и начала жить. Что бы мне ни пришло в голову, чего бы мне ни захотелось, я знаю, что он не только меня поймет, но еще укажет, как сделать. Жить с ним не
то, что с Николаем. Он изучает каждую вашу черту, он наслаждается вами с толком
и с расстановкой. Он не надоедает вам кадетскими порывами, как покойный Николай. Сама невольно увлекаешься им…
А в этом-то
и состоит поэзия!
Я человек свободный,
а только свобода
и дает в обществе
тот вес, которым дорожат.
Поднялись мы на низкое крылечко со стеклянной дверью в совершенно темные сени. Домбрович взял меня за руку
и почти ощупью повел по лестнице. Слева из окна просвечивал слегка лунный отблеск,
а то мы бы себе разбили лбы.
Теперь я
и между барынями имею тайных сообщниц. Мы как-то съехались все на одном самом добродетельном вечере. Этак ужасно весело! Дурачить свет целым обществом, коллективно, как говорит мой Домбрович, еще приятнее. Мне бы хотелось, чтоб зима шла без перерыва еще несколько месяцев:
а то весной
и летом разъедутся все по дачам. На дачах гораздо больше свободы; но не будет уж прелести наших тайных сборищ.
Так добродетельно, что добродетельнее
и придумать нельзя! Если бы мы в наших платьях начали принимать классические позы (Капочка мне объяснила, что так называется, когда они на одном месте выламывают себе руки
и ноги),
то вышло бы в мильон раз неприличнее.
А тут все прикрыто… кроме, разумеется, ног.
А в нашем быту
то же самое, что
и в свете, ей-Богу.
А если видишь, что человек любит тебя, не на ветер, хорошей фамилии, может тебя обеспечить, да к
тому же сам тебе нравится… ну, тогда
и решаешься жить с ним.
— Святая, с полочки снята. Куда же мне против вас, мамочка моя. Вы, одно слово, — богиня! Мне перед вами немножко совестно было в
ту субботу,
а перед
теми барынями, что же!.. Они грешат-то больше нас, грешных. У них ведь мужья есть.
И то сказать: мужья-то вахлаки!
"За границей, говорят, не
то что танцовщицы,
а даже актрисы в хороших театрах
и те очень добры, ни в чем никому не отказывают.
А можно ведь назвать мой поступок
и тем и другим именем.
— Вовсе нет. Я говорю с тобой немножко полегче, чем бы я говорил, если б ты была совсем здорова. Но я
и не думаю подслащивать твоих нравственных страданий. К чему? Изменить
то, что ты чувствуешь теперь, я не могу
и не желаю. Но помочь тебе иначе смотреть на свое окаянство, это другое дело. Крайности самопрезрения
и разных других ужасов происходят всегда от ложной мысли,
а не от ложного чувства.
Да, как он держан? Видела ли я его раз в неделю, в последнее время? Не знаю. Вставала я в
то время, когда миссис Флебс уводила его гулять,
а потом целый день меня не бывало дома. Кое-когда я слышала из детской его хныканье. Вот
и все. У меня совсем не было сына.
Мы еще вернемся с тобой к этой пункту;
а теперь, чтобы показать тебе, до какой степени может простираться в них ложь на самые серьезные факты жизни, я тебе приведу ходячий рассказ о
том, что г. Домбрович, наезжая сюда, в Петербург, одну зиму рассказывает, что у него пять человек детей, другую, что у него никогда не было детей, третью, что он
и женат никогда не был.
Предо мной стояла женщина очень большого роста, выше меня, сухая, но стройная. Лицо ее, немного смуглое, уже с морщинами, было не
то что прозрачное,
а какое-то бестелесное. С этого лица смотрели два большие черные глаза, из-под широких бровей
и длинных ресниц. Нос почти орлиный. Черные, с легкой проседью, волосы вились за уши. Худое тело выступало из серого узкого платья, без всякой отделки. Вот какую наружность имеет Лизавета Петровна.