Неточные совпадения
Капитан оставил тотчас же руку
того,
кого он звал Борисом Петровичем, и подошел, приложившись рукой к козырьку.
Влекло его к ней и
то, что она второй год не принадлежала ему. Он не хотел себе дать полного отчета в
том, какая именно борьба идет между ними и
кто прямее, но теперь ему кажется, что — она. Ведь он ни разу, ни устно, ни письменно, не сказал ей...
Теркин слушал внимательно, и в голове у него беспрестанно мелькал вопрос: «зачем Серафима рассказывает ему так подробно об этой Калерии?» Он хотел бы схватить ее и увлечь к себе, забыть про
то,
кто она, чья жена, чьих родителей, какие у нее заботы… Одну минуту он даже усомнился: полно, так ли она страстно привязалась к нему, если способна говорить о домашних делах, зная, что он здесь только до рассвета и она опять его долго не увидит?..
Когда он произносил эти слова, за него думал еще кто-то. Ему вспомнилось, что
тот делец, Усатин, к
кому он ехал на низовья Волги сделать заем или найти денег через него, для покрытия двух третей платы за пароход «Батрак», быть может, и не найдет ни у себя, ни вокруг себя такой суммы, хоть она и не Бог знает какая. — А во сколько, — спросил он Серафиму, перебивая самого себя, — по твоим соображениям, мог он приумножить капитал Калерии?
Ругательное слово крикливо раздалось по всему классу. Теркин схватил его за шиворот и в полуоткрытую дверь вышвырнул в коридор, где
тот чуть не расшибся в кровь, упав на чугунные плиты. Но
тот не посмел бежать жаловаться — его избили бы товарищи; они все стали на сторону Теркина, хотя и знали давно,
кто он, какого происхождения…
Только одному учителю нельзя было и заикнуться о «перехвате» денег — Перновскому. Весь класс его ненавидел, и Перновский точно услаждался этой ненавистью. Прежде, по рассказам
тех,
кто кончил курс десять лет раньше, таких учителей совсем и не водилось. В них ученики зачуяли что-то фанатическое и беспощадное. Перновский с первого же года, — его перевели из-за Москвы, — показал, каков он и чего от него ждать…
Теркина Перновский особенно донимал: никогда не ставил ему «пяти», говорил и в совете, и в классе, что у
кого хорошие способности,
тот обязан вдесятеро больше работать, а не хватать все на лету. С усмешкой своего злобного рта он процеживал с кафедры...
Капитану было известно кое-что из прошедшего Теркина. Об ученических годах они не так давно говорили. И Теркин рассказывал ему свою школьную историю; только вряд ли помнил
тот фамилию «аспида». Они оба учились в
ту эпоху, когда между классом и учителями такого типа, как Перновский, росла взаимная глухая неприязнь, доводившая до взрывов. О прежних годах, когда учителя дружили с учениками, они только слыхали от
тех,
кто ранее их на много лет кончали курс.
И в
ту же самую минуту Теркина схватила за сердце боязнь, как бы «аспид» не прошелся насчет этого. У него достанет злобы, да и всякий бы на его месте воспользовался таким фактом, чтобы дать отпор и заставить прекратить приставанье, затеянное, как он мог предполагать, не
кем иным, как Теркиным.
Что мог он сделать с этими «мерзавцами»? Пока он на пароходе, он — в подчинении капитану. Не пойдет же он жаловаться пассажирам!
Кому? Купчишкам или мужичью? Они его же на смех поднимут. Да и на что жаловаться?.. Свидетелей не было
того, как и что этот «наглец» Теркин стал говорить ему — ему, Фрументию Перновскому!
Фасад с галерейками закрывал от взгляда
тех,
кто шел или ехал по мосту, бок мельницы, где действовал водяной привод. Справа, из-за угла здания, виднелись сажени березовых дров, старое кулье, вороха рогож, разная хозяйственная рухлядь.
И с
той самой поры она считает себя гораздо честнее. Нужды нет, что она вела больше года тайные сношения с чужим мужчиной, а теперь отдалась ему, все — таки она честнее. У нее есть для
кого жить. Всю свою душу отдала она Васе, верит в него, готова пойти на что угодно, только бы он шел в гору. Эта любовь заменяла ей все… Ни колебаний, ни страха, ни вопросов, ни сомнений!..
А теперь она вся трепетала и рвалась к
тому,
кто взял ее на жизнь и смерть. И выходило, что она теперь как будто честнее!
А все в нем старая-то закваска не высыхала: к молодежи льнул, ход давал
тем,
кто, как Теркин, с волчьим паспортом выгнан был откуда — нибудь, платил за бедных учащихся, поддерживал в двух земствах все, что делалось толкового на пользу трудового люда.
— Не в
том вопрос… — начал он еще нервнее. — Без капитала нельзя. Но на
кого работать?.. Вот что-с!.. У Арсения Кирилыча были совсем другие идеи… Он хотел делать рабочих участниками… вы понимаете?
—
Тем лучше!.. Гнусная интрига, направленная против меня. Я вам за завтраком расскажу в общих чертах… Разумеется, если все,
кто у меня служит, будет так же щепетилен и слаб душою, как господин Дубенский, не мудрено под каждое дело подкопаться.
— Помилуйте! — закричал он и подвинулся к Теркину. — Вы заведуете технической частью в акционерном деле, вы прямо не замешаны, не значитесь ни членом правления, ни кассиром, и вдруг, оттого, что дело связано, между прочим, и с производством, по которому мы давали свою экспертизу, вы сейчас — караул! И готовы стать на сторону
тех,
кто строчит доносы и бьет набат в заведомо шантажных газетчонках!.. Все это, чтобы выгородить свое цивическое целомудрие, ха, ха!..
А
кто его знает?.. Может, он и прежде способен был на
то же самое, да только пыль в глаза пускал, всех проводил, в
том числе и его, простофилю.
Теркин не хотел поднимать истории. Он мог отправиться к капитану и сказать,
кто он. Надо тогда выставляться, называть свою фамилию, а ему было это неудобно в
ту минуту.
Да и не чувствовал он себя в брачном настроении. Брак — не
то. Брак — дело святое даже и для
тех, у
кого, как у него, нет крепких верований.
Позади раздавались крики утопавших, Теркин их не слыхал. Ни на одно мгновение не заговорило в нем желание броситься к
тем,
кто погибал,
кто не умел плавать. Он спасал Серафиму, себя и оба замшевых мешка. Подруга его плыла рядом; он снял с себя обруч и накинул на нее. В обоих чувство жизни было слишком цепко. Они должны были спастись и через три минуты находились уже вне опасности. До берега оставалось десяток-другой саженей.
С теплом большая истома стала разбирать его у костра. Но он боролся с дремотой. Заснуть на берегу в глухом месте было рискованно.
Кто знает,
тот же беззубый мужичок мог вернуться и уложить их обоих топором.
У него на душе осталось от Кремля усиленное чувство
того, что он «русак». Оно всегда сидело у него в глубине, а тут всплыло так же сильно, как и от картин Поволжья. Никогда не жилось ему так смело, как в это утро. Под рукой его билось сердце женщины, отдавшей ему красоту, молодость, честь, всю будущность. И не смущало его
то, что он среди бела дня идет об руку с беглой мужней женой.
Кто бы ни встретился с ними, он не побоится ни за себя, ни за беглянку.
«А
кто его знает, каков он был, этот Самос? — думал он дальше, и струя веселого, чисто волжского задора разливалась по нем. — Ведь это только у поэтов выходит все великолепно и блистательно, а на самом-то деле, на наш аршин, оказывается мизерно. И храмы-то их знаменитые меньше хорошей часовни. Пожалуй, и Самос —
тот же Кладенец, когда он был стольным городом. И Поликрат не выше старшины Степана Малмыжского?»
И тут только его возбужденная мысль обратилась к
той,
кто выручил его, на чьи деньги он спустил «Батрака» на воду. Там, около Москвы, любящая, обаятельная женщина, умница и до гроба верная помощница, рвется к нему. В Нижний он уговорил ее не ездить. Теперь ей уже доставили депешу, пущенную после молебна и завтрака.
Те,
кто его встречали года два, даже с год назад, нашли бы перемены, нерезкие, по характерные на более пристальный взгляд.
Но когда раздались низкие грудные звуки Марии Стюарт, он встрепенулся и до конца акта просидел не меняя позы, не отрывая от глаз бинокля. Тон артистки, лирическая горечь женщины, живущей больше памятью о
том,
кто она была, чем надеждами, захватывал его и вливал ему в душу что-то такое, в чем он нуждался как в горьком и освежающем лекарстве.
Женщина и ее трагические акценты вызвали образ
той,
кого судьба послала ему в подруги.
Весь этот разговор душил его теперь. Он думал об ужине с нею, не боялся
того, что она совсем будет «готовая», даже и после
того как платки напомнили ему, для
кого он их покупал и какая красавица ждет его дома, шлет ему чуть ли не каждый день депеши, тоскует по нем.
— Да, как я! Вы тогда, я думаю, сели на пароход да дорогой меня честили: «хотел, мол, под уголовщину подвести, жулик, волк в овечьей шкуре…» Что ж!.. Оно на
то смахивало. Человеку вы уж не верили,
тому прежнему Усатину, которому все Поволжье верило. И вот, видите, я на скамью подсудимых не попал. Если
кто и поплатился,
то я же.
Наплыв хороших, смелых чувств всколыхнул широкую грудь Теркина. Он подумал сейчас же о Серафиме. Как бы она одобрила его поведение? И не мог ответить за нее…
Кто ее знает? Быть может, с
тех пор он и «зарылся», как стал жить с нею…
— И
кому удавалось захватить этот самый мешочек,
тот делался столбом благочестия и выше всякого наставника… Вот теперь там, у нас, мешочек хранится у одной старой хрычовки…
Его глаза затуманенным взглядом остановились на фасаде дачи, построенной в виде терема, с петушками на острых крышах и башенкой, где он устроил себе кабинет. Ведь здесь они не живут, а скрываются. И дела его пошли бойко на утаенные деньги, и
та,
кого считают его женой, украдена им у законного мужа.
Кто и воображает, что он не живет, а пиршествует, и
тот человек мучится.
Карлик сжал губы и забегал глазами. Он зачуял, что барыня выспрашивает у него про барина, стало быть, насчет чего-нибудь беспокоится. Если бы он и знал,
то не сказал бы, когда и с
кем Василий Иваныч ходил в лес. Между ним и обеими женщинами — Степанидой и барыней — шла тайная борьба. К Теркину его привязанность росла с каждым днем.
Кто же мешал ей поддаться его добрым словам? Он
того только и добивался, чтобы вызвать в ее душе такой же поворот, как и в себе самом!.. У нее и раньше была женская «растяжимая совесть», а от приезда Калерии она точно «бесноватая» стала.
— И теперь мне не нужно… Я вольная птица.
Кого хочу,
того и люблю. Не забывай этого! Жизни не пожалею за любимого человека, но цепей мне не надо, ни подаяния, ни исполнения долга с твоей стороны. Долг-то ты исполнишь! Больше ведь ничего в таком браке и не будет… Я все уразумела, Вася: ты меня не любишь, как любил год назад… Не лги… Ни себе, ни мне… Но будь же ты настолько честен, чтоб не притворяться… Обид я не прощаю… Вот что…
И ее глаза досказали: подумайте о
той,
кто вами только и дышит.
Даже и
тех,
кто умно и честно обращался с землей и лесом, он не считал законными обладателями больших угодий.
На террасе он сейчас же сел. Утомление от быстрой ходьбы отняло половину беспокойства за
то, какой разговор может выйти между ними. Он не желал расспрашивать, где она побывала в посаде, у
кого обедала. Там и трактира порядочного нет. Разве из пароходских у кого-нибудь… Так она ни с
кем почти не знакома.
С
тех пор как она замужем и в эти два последних года, когда она только жила в Васю, ни разу, даже у гроба отца своего, она не подумала о Боге, о
том,
кто нас поставил на землю, и должны ли мы искать правды и света.
— Калерия Порфирьевна! Н/ешто мне не страшно было каяться вот сейчас? Ведь я себя показал вам без всякой прикрасы. Вы можете отшатнуться от меня… Это выше сил моих: любви нет, веры нет в душу
той, с
кем судьба свела… Как же быть?.. И меня пожалейте! Родная…
Страстно захотелось помолиться за упокой души
той,
кто уже не встанет из могилы.
Он присел опять на крыльцо деревянной церкви, закрыл лицо руками и заплакал.
Та жизнь уже канула. Не вернется он к женщине, которую сманил от мужа. Не слетит к нему с неба и
та, к
кому он так прильнул просветленной душой. Да и не выдержал бы он ее святости; Бог знал, когда прибрал ее к Себе.
Ничего он не желал ни купить, ни разузнавать по торговой части. Если б он что и завел в Кладенце,
то в память
той,
кому не удалось при жизни оделить свой родной город детской лечебницей… Ее деньги пойдут теперь на шляпки Серафимы и на изуверство ее матери.
—
Кто же у вас старшиной? Все
тот же?.. Как бишь он прозывался?
Обманывать себя он не будет. Мужика в нем нет и помину. Отвык он от грязи и такого «свинского» житья. Но разве нужно крестьянину, как он ни беден, жить чушкой? Неужели у такого полового не на что чистой ситцевой наволочки завести?.. В
том же Кладенце у раскольников какая чистота!.. Особливо у
тех,
кто хоть немного разжился.
Все они ругали бывшего старшину Малмыжского, которому удалось поставить себе в преемники своего подручного, такого же «выжигу» и «мошейника», и через него он по-прежнему мутит на сходах и, разжившись теперь достаточно, продолжает представлять из себя «отца — благодетеля» кладенецкой «гольтепы», спаивает ее, когда нужно, якобы стоит за ее нужды, а на самом деле только обдирает, как самый злостный паук, и науськивает на
тех,
кто уже больше пятнадцати лет желает перейти на городовое положение.
Он верил, что отец всегда прав и его вороги — шайка мошенников и развратителей
той голытьбы, о которой столько он наслышан, да и знал ее довольно; помнил дни буйных сходок, пьянства, озорства, драк, чуть не побоев, достававшихся
тем,
кто не хотел тянуть в их сторону.
Те,
кто из них впал в преувеличенное поклонение мужику и его доблести, вызывали в нем всегда протест.