Неточные совпадения
— Этим ни себя, ни мужика
не подымешь, Борис Петрович, вы это прекрасно должны понимать. Позвольте к вашим сочинениям обратиться. Всюду осатанелость забралась в мужика, распутство, алчность, измена земле, пашне, лесу, лугу, реке, всему,
чем душа крестьянская жива есть. И сколько я ни перебирал моим убогим умишком, просто
не вижу спасения ни в
чем. Разве в одном
только…
— В том-то и беда, Борис Петрович,
что православное-то хрестьянство в каком-то двоеверии обретается. И каждый из нас, кто сызмальства в деревне насмотрелся на все, ежели он
только не олух был, ничего кроме скверных чувств
не вынес. Где же тут о каком-нибудь руководстве совести толковать?
Во всем этом он способен был повиниться Борису Петровичу, если бы разговор принял такой оборот. И спроси его тот: «Почему же вы
не хотите послужить меньшей братии? Зачем стремитесь так к денежной силе?» — он
не стал бы лгать,
не начал бы уверять его,
что так он живет до поры до времени,
что это
только средство служить народу.
Теркин
не считал себя вправе вмешиваться. Он
только пододвинулся к рубке, чтобы видеть отчетливее,
что там наверху будут делать. Кто-то из пассажиров поважнее громко спросил у лоцмана...
Когда она заговорила, он в ней распознал волжанку. Говор у нее был почти такой же, как у него,
только с особенным произношением звука «щ», как выговариют в Казани и ниже, вроде «ш-ш». И увидал он тут
только,
что она очень молода, лет много двадцати. Стан у нее был изумительной стройности и глаза такие блестящие, каких он никогда
не видал — точно брильянтики заискрились в глубине зрачков.
«Нет, она
не барское дитя», — сказал он себе тогда же, и с этой самой минуты у них пошел разговор все живее и живее, и она ему рассказала под гул голосов,
что муж ее уехал на следствие, по поручению прокурора, по какому-то важному убийству,
что она всего два года как кончила курс и замужем второй год,
что отец и мать ее — по старой вере, отец перешел в единоверие
только недавно, а прежде был в «бегло-поповской» секте.
Это был плохенький хор: дурно одетые женщины, очевидно, разъезжавшие
только по мелким ярмаркам, зато настоящие черномазые и глазастые, без подозрительных приемышей из русских,
что нынче попадаются в любом известном хору. И романсы они пели старинные, чуть
не тридцатых годов.
— Все, все я сделаю!.. — шептала она ему на ухо,
не выпуская его руки. — Обо мне
что сокрушаться!.. Тебе бы
только была во всем удача.
— Вася! ты на меня как сейчас взглянул — скажешь: я интересанка!.. Клянусь тебе, денег я
не люблю, даже какое-то презрение к ним чувствую; они хуже газетной бумаги, на мой взгляд… Но ты пойми меня: мать — умная женщина, да и я
не наивность,
не институтка.
Только в совете нам
не откажи, когда нужно будет… больше я ни о
чем не прошу.
Евангелием зачитывалась, начала рваться отсюда учиться, врачевать недуги человечества,
только, — злобный смех прервал ее слова, — для врачевания-то надо диплом иметь, а она, даром
что стихи писала, а грамматики порядочно
не прошла, пишет «убеждение» б/е — е, д/е — ять, стало быть, в медички ей нечего было и мечтать.
Теркин слушал внимательно, и в голове у него беспрестанно мелькал вопрос: «зачем Серафима рассказывает ему так подробно об этой Калерии?» Он хотел бы схватить ее и увлечь к себе, забыть про то, кто она, чья жена, чьих родителей, какие у нее заботы… Одну минуту он даже усомнился: полно, так ли она страстно привязалась к нему, если способна говорить о домашних делах, зная,
что он здесь
только до рассвета и она опять его долго
не увидит?..
Вся она вздрагивала, как
только он сжимал ее талию или тихо прикасался губами к похолодевшей щеке. От нее шло это трепетанье и сообщалось ему… Говорит же она про Калерию неспроста, клонит все к тому же. Она
не может ничего утаить от него. Она показывает,
что отныне он — ее сообщник во всем и руководитель. Ей надо излиться вполне и знать теперь же: разделяет ли он ее взгляды и чувства к этой Калерии?
Начальство, особливо наставники,
не очень-то его долюбливали, проговаривались,
что крестьянским детям нечего лезть в студенты,
что, мол, это
только плодить в обществе «неблагонамеренных честолюбцев». Такие фразы доходили до учеников из заседаний педагогических советов, — неизвестно, какими каналами, но доходили.
Только одному учителю нельзя было и заикнуться о «перехвате» денег — Перновскому. Весь класс его ненавидел, и Перновский точно услаждался этой ненавистью. Прежде, по рассказам тех, кто кончил курс десять лет раньше, таких учителей совсем и
не водилось. В них ученики зачуяли что-то фанатическое и беспощадное. Перновский с первого же года, — его перевели из-за Москвы, — показал, каков он и
чего от него ждать…
— Ну, ладно!
Только смотри, Петька: я себя
не продаю ни за какие благостыни… Будь
что будет —
не пропаду. Но смотри, ежели отец придет в разорение и мне нечем будет кормить его и старуху мать и ты или твои родители на попятный двор пойдете, открещиваться станете — мол, знать
не знаем, — ты от меня
не уйдешь живой!
Забор садика женщин шел вдоль межи и неглубокого рва. По ту сторону начиналась запашка. Раз он приложился глазом к щели… Стоял яркий знойный день. Солнце так и обливало весь четырехугольник садика.
Только там
не было ни одного деревца. Впоследствии он узнал,
что женщины выдергивали деревца с корнями. Начальство побилось-побилось, да так и бросило.
Сельского старосту он
не так отчетливо помнит. Он считался «пустельгой»; перед тем он
только что был выбран. Но дом его Теркин до сих пор помнит над обрывом, в конце того порядка,
что идет от монастырской ограды. Звали его Егор Туляков. Жив он или умер — он
не знает; остальные, наверно, еще живы.
Тогда ему
не пришло ни разу в голову,
что в той же горнице секли без счету самых тихих и безобидных мужиков
только за то,
что они вовремя
не уплатили мирских поборов.
Но мать —
не слабая, рыхлая наседка. В ней
не меньше характера,
чем в отце,
только она умнее и податливее на всякую мысль, чувство, шутку, проблеск жизни. Ей бы
не в мещанках родиться, а в самом тонком барстве. И от нее ничего
не укроешь. Посмотрит тебе в глаза — и все поймет. Вот этого-то взгляда и пугалась теперь Серафима.
Они присели на диван. Матрена Ниловна прикоснулась правой рукой к плечу дочери. В свою «Симочку» она до сих пор была влюблена,
только не проявляла этого в нежных словах и ласках. Но Серафима знала отлично,
что мать всегда будет на ее стороне, а
чего она
не может оправдать, например, ее «неверие», то и на это Матрена Ниловна махнула рукой.
— За эти месяцы вот как он разнемогся, тебя стал жалеть…
не в пример прежнего. И ровно ему перед тобой совестно,
что оставляет дела
не в прежнем виде… Вчерашнего числа этак поглядел на меня, у самого слез полны глаза, и говорит: «Смотри, Матрена, хоть и малый достаток Серафиме после меня придется,
не давай ты его на съедение муженьку… Дом твой, на твое имя записан… А остальное
что — в руки передам. Сторожи
только, как бы во сне дух
не вылетел»…
Не хотела Матрена Ниловна помириться и с тем,
что «святоше» достанутся, быть может, большие деньги, — она
не знала, сколько именно, — а Симочке какой-нибудь пустяк. Ее душу неприязнь к Калерии колыхала, точно какой тайный недуг. Она
только сдерживалась и с глазу на глаз с дочерью и наедине с самой собою.
В каморке было так темно,
что она
не могла отчетливо разглядеть отцовского лица, заметила
только,
что оно раздулось; грудь была обнажена сверху; косой ворот рубашки откинут.
Жутко ей перед матерью за «любовника», но теперь она больше
не станет смущаться: узнает мать или нет — ей от судьбы своей
не уйти. И с Рудичем она жить будет
только до той минуты, когда им с матерью достанется то,
что лежит в потаенном ящике отцовской шкатулки.
Не жаль ей этого домика, хотя в нем, благодаря ее присмотру, все еще свежо и нарядно. Опрятность принесла она с собою из родительского дома. В кабинете у мужа, по ту сторону передней,
только слава,
что «шикарно», — подумала она ходячим словом их губернского города, а ни к
чему прикоснуться нельзя: пыль, все кое-как поставлено и положено. Но Север Львович
не терпит, чтобы перетирали его вещи, дотрагивались до них… Он называет это: «разночинская чистоплотность».
Только и есть утешение,
что Север Львович
не завелся еще никем на стороне.
Она вспомнила
не одни эти два стиха, а и дальше все куплеты. Как
только кончился один куплет, в голове сейчас выскакивали первые слова следующего, точно кто ей их подсказывал. Она даже удивилась… Спроси ее, знает ли она это стихотворение Майкова, она ответила бы,
что дальше двух первых стихов вряд ли пойдет…
Обыкновенно она ложилась часу в первом и
не ждала мужа. Он возвращался в два, в три. И сегодня Захар будет его ждать, пожалуй, до рассвета. Если Север Львович проигрался, он разденется у себя в кабинете, на цыпочках войдет в спальню и ляжет на свою постель так тихо,
что она почти никогда
не проснется. Но чуть
только ему повезло — он входит шумно, непременно разбудит ее, начнет хвалиться выигрышем, возбужденно забрасывать ее вопросами, выговаривать ей,
что она сонная…
Но Теркин
не хотел допытываться;
только у него что-то внутри защемило. Как будто в уклончивых ответах Верстакова он почуял,
что Усатин
не может быть настолько при деньгах, чтобы дать ему двадцать тысяч, хотя бы и под залог его «Батрака», а крайний срок взноса много через десять дней, да и то еще с «недохваткой». Остальное ему поверят под вексель до будущей навигации.
Может быть, Усатин и зарвался.
Только скорее он в трубу вылетит,
чем изменит своим правилам. Слишком он для этого горд… Такие люди
не гнутся, а ломаются, даром
что Арсений Кирилыч на вид мягкий и покладистый.
И ему захотелось верить,
что такой человек, как Арсений Кирилыч,
не свихнется;
что все эти газетные слухи просто «враки», и
только такой «головастик», как Дубенский, может мучиться из-за подобных пустяков.
Ей неприятно
только то,
что он просит ее поменьше показываться на палубе. Конечно, это показывает, как он на нее смотрит! Но
чего ей бояться и
что терять? Если бы она
не ставила выше всего его любви, жизни с ним, она, жена товарища прокурора, у всех на виду и в почете,
не ушла бы так скандально.
Теркин впоследствии
не мог бы рассказать, как этот катер был спущен на воду среди гвалта, давки и безурядицы; он помнил
только то,
что ему кого-то пришлось нечаянно столкнуть в воду, — кажется, это был татарчонок музыкант. В руках его очутился топор, которым он отрубил канат, и, обхватив Серафиму за талию, он хотел протискаться к рулю, чтоб править самому.
Лицо и телесный склад того, видом лавочника, который толкал его спереди, достаточно врезались ему в память: рябинки по щекам, бородка с проседью, круглые ноздри; кажется, в одном ухе сережка. Но он ли выхватил у него бумажник или один из тех парней,
что напирали сзади? А тех он
не мог бы распознать,
не кривя душой; помнит
только лиловую рубаху навыпуск одного из них, и
только.
Теркин,
не надевая шляпы, кивнул раза два на пристань, где в проходе у барьера,
только что заставленного рабочими, столпились провожавшие «Батрака» в его первый рейс, вверх по Волге: два пайщика, свободные капитаны, конторщики, матросы, полицейские офицеры, несколько дам, все приехавшие проводить пассажиров.
Уши у него заложило от радостного волнения; он
не слыхал ежеминутного гудения пароходных свистков и
только все смотрел вперед, на плес реки, чувствуя всем существом,
что стоит на верху рубки своего парохода и пускает его в первый рейс, полным груза и платных пассажиров, идет против течения с подмывательной силой и смелостью,
не боится ни перекатов, ни полного безводья, ни конкуренции, никакой незадачи!..
«Василий Иваныч!..
Не хватили ли, батюшка, через край?» — остановил он себя с молодой усмешкой и тут
только заметил,
что все время стоял без шляпы; «Батрак» уже миновал Сибирскую пристань.
— Нет, голубчик,
не дурачусь. Должно быть, это… как нынче в умных книжках пишут… атавизм… папенька держался горечи, даром
что был тонкий барин и в Париже умер. Выпьем… а?.. Это даже нехорошо: смотреть, как я осушаю бутылку, а самому
только констатировать факт.
— Вы уж слишком, Василий Иваныч! — заговорил Кузьмичев, и тут
только его обыкновенно смешливые глаза обратились к Теркину с более искренним приветом. — Канючить я
не люблю, но положение мое из-за той глупой истории с Перновским так покачнулось,
что просто и
не знаю, как быть.
— Ничего!.. — прервал он Кузьмичева. — Знайте, Андрей Фомич,
что Василий Теркин, сдается мне, никогда
не променяет вот этого места (и он приложился пальцем к левой стороне груди) на медный пятак. Да и добро надо помнить! Вы меня понимали и тогда, когда я еще
только выслуживался,
не смешивали меня с делеческим людом… Андрей Фомич! Ведь в жизни есть
не то
что фатум, а совпадение случайностей… Вот встреча с вами здесь, на обрыве Откоса… А хотите знать: она-то мне и нужна была!
Они сидели поздним утром на террасе, окруженной с двух сторон лесом… На столе кипел самовар. Теркин
только что приехал с пристани. Серафима
не ждала его в этот день. Неожиданность радости так ее всколыхнула,
что у нее совсем подкосились ноги, когда она выбежала на крыльцо, завидев экипаж.
Ему было уже под тридцать. Звали его Парфен Чурилин. Теркину он понравился в Казани, в парикмахерской, и он его взял себе в услужение. Серафима его
не любила и скрывала это. Она дожидалась
только случая, чтобы спустить «карлу». Кухарка уже донесла ей,
что он тайно «заливает за галстук»,
только изловить его было трудно.
—
Только вот
что, Вася, — продолжала она потише и вдумчивее, — как бы тебе
не впутаться в лишнюю неприятность… Кузьмичев один в ответе.
—
Не больно ты, Сима, охотница до лесных-то дебрей. Да и насиделась, бедная, в этом захолустье. А меня хлебом
не корми,
только пусти в лес.
Не знаю сам, право,
что ближе моей душе: Волга или лес.
— Ну, хорошо, хорошо! Ты ведь знаешь,
что мать была на моей стороне и
не допускала, чтобы то,
что отец оставил, пошло
только ей.
— Сима! — сказал Теркин строго, стоя все еще у дерева. — Совести своей я тебе
не продавал… Мой долг
не только самому очиститься от всякого облыжного поступка, но и тебя довести до сознания,
что так
не гоже, как покойный батюшка Иван Прокофьич говорил в этаких делах.
Мало ли чт/о!.. Это — жалкая злоба, дьявольское самолюбие, бессмысленное высокомерие, щекотливость женщины, смертельно
не желающей, чтобы ее Вася поступил как честный человек, потому
только,
что он ее возлюбленный и
не смеет «унизить» себя перед ненавистной ей девушкой.
«Вот вы как ее любите!» — умственно повторил Теркин слова Калерии. Он совсем в ту минуту
не любил Серафимы, был далек от нее сердцем, в нем говорила
только боязнь новых тяжелых объяснений, нежелание грязнить свою исповедь тем,
чего он мог наслушаться от Серафимы о Калерии, и как сам должен будет выгораживать себя.
Она
не сочла нужным скрыть,
что они виделись. Можно его
только запутать, если он сам на это намекнет при Серафиме. О том, как он перед ней повинился, она
не скажет, раз она дала ему слово, да и без всякого обещания
не сделала бы этого. У него душа отличная,
только соблазнов в его жизни много. Будет Серафима первая допрашивать ее об этом — она сумеет отклонить необходимость выдавать Василия Иваныча.
— Но
только знай, — вдруг громким и порывистым шепотом заговорила Серафима, —
что я
не намерена терпеть у нас в доме такого царства Калерии Порфирьевны. Пускай ее на Волгу едет и лучше бы сюда
не возвращалась; а приедет да начнет опять свои лукавые фасоны — я ей покажу, кто здесь хозяйка!