Неточные совпадения
Путь
этой книги исходит из свободы
в самом начале, а не приводит к свободе лишь
в конце.
Эта незыблемая, непоколебимая вера
в то, что истина дана
в мистическом восприятии, что нельзя двигаться, нельзя подниматься, не имея под собой твердыни божественного, не имея благодатной помощи, будучи оставленным и покинутым, от вселенской души отрезанным, определяет характер изложения
этой книги.
В книге
этой, думается мне, есть внутреннее единство и внутренняя последовательность, хотя и нет достаточного внешнего единства и внешней последовательности.
Отдельные части
этой книги писались
в разное время и отрывками печатались
в «Вопросах философии и психологии».
Теперь отрывки
эти переработаны, написаны новые части, и все претворилось
в книгу, не систематическую, но отражающую цельное религиозно-философское миросозерцание и мирочувствие.
Я был бы счастлив, если б книгой
этой обострил
в современном сознании ряд жгучих религиозно-философских проблем, особенно
в сознании людей, вступивших на путь религиозно-мистический.
Я думаю, что
это обычное рассуждение
в корне ложно.
А наряду с
этим возрождается интерес к философским проблемам, с новой силой ощущается потребность
в философском пересмотре основ миросозерцания, вновь беспокоит вековечно-метафизическое.
Последним подлинно верующим был Гегель, быть может, величайший из философов
в собственном смысле
этого слова.
Нужно выйти из круга, а для
этого необходимо сознать, что происходит не только философский кризис, каких немало было
в истории мысли, а кризис философии, т. е.
в корне подвергается сомнению возможность и правомерность отвлеченной рационалистической философии.
В чем же сущность
этого кризиса?
Даже больше: философия
эта пришла к упразднению бытия, к меонизму, повергла познающего
в царство призраков.
Живому человеку не легче от
этих гносеологических ухищрений, его повергают
в царство призрачности, лишают и личности, и свободы, и реальности бытия.
Даже германский идеализм начала XIX века, идеализм Фихте, Гегеля и Шеллинга, при всей своей творческой мощи не
в силах был справиться с
этими роковыми для всякой философии проблемами.
Лишь
в мистическом гнозисе христианства все
это дано и нигде более.
Гностицизм
в существе своем есть рационализм, какое бы мистическое одеяние он ни одевал,
это рафинированный, с трудом распознаваемый рационализм.
Гностики и теософы лучше метафизиков и философов, поскольку они требуют посвящения для религиозного раскрытия истины, но и они «интеллигенты-отщепенцы»
в мировом смысле
этого слова, оторванные от корней, живущие гипертрофией интеллекта, безблагодатные.
В последней глубине христианская вера есть гнозис, знание посвященных через отречение, но до глубины
этой не доходит гностическая теософия.
[
Это прекрасно обосновывается
в статьях кн.
Развиваемая здесь точка зрения не нуждается
в «гносеологическом» оправдании, и противоречиво было бы требовать от
этой точки зрения чисто гносеологического обоснования.
Творческая воля должна вновь дать место онтологии, исследованию тайн бытия без
этой вечной оглядки, раздвоения, рефлексии, без вечного сомнения
в возможности познания и
в реальности бытия.
Актом решившейся, совершившей избрание воли должно заявить, что не принимаем, полнотой жизни не принимаем самой «гносеологической» постановки проблем, самой плоскости,
в которой все
это совершается.
Кантианство убивает не метафизику, не учение о бытии,
это была бы невелика беда, оно убивает само бытие, вернее, оно выражает, отражает
в жизни совершившееся угашение бытия, его отдаление от покинутого человека.
Вся германская философия развилась на
этой почве,
в Канте достигла вершины субъективного самоуглубления,
в Гегеле перешла
в ложную, рационалистическую объективность и только
в Шеллинге пыталась выйти
в ширь мировой души, но не вполне удачно.
Церковь может принять
это обвинение и с гордостью сказать: да,
в Церкви христианской много языческого материализма и реализма, потому что
в ней есть душа мира, та душа мира, которая
в язычестве раскрывалась для восприятия Логоса.
Те, которые верят
в миссию России, а
в нее можно только верить, те всегда видели и всегда будут видеть
это призвание
в творческом достижении религиозного синтеза, религиозного синтеза и
в жизни и
в сознании.
Передовая интеллигенция всех стран переживала
в юности пафос окончательной победы знания и безвозвратного поражения веры, а интеллигенция русская со свойственной ей склонностью к крайностям, со страстной верой пережила
это поражение всякой веры и поверила
в знание.
Существует три типических решения вопроса о взаимоотношении знания и веры, и, как увидим ниже, решения
эти, несмотря на различия, сходятся
в том, что одинаково признают коренную противоположность знания и веры, не ищут общей подпочвы
в глубине.
Все
эти люди отрицали веру своим сознанием, но они верили
в разные вещи, часто столь же невидимые, как и объекты подлинно религиозной веры.
Даже
в единственность и верховенство научного знания можно лишь верить, научно, позитивно, доказательно нельзя утверждать
этой самодержавности и окончательности науки.
Требование
это ведь не выполняется противниками религиозной веры и сторонниками веры позитивистической, социальной; их вера также не научна, не доказательна, не убедительна для тех, у кого воля направлена
в другую сторону.
На
этой почве совершается гносеологический кризис, который начался с призыва к Канту, а
в дальнейшем своем развитии должен преодолеть и кантианство,
эту для многих элементарную школу,
в которой научное знание защищают от скептицизма и лишают его абсолютной притязательности.
Философскими усилиями разума пытался Ориген проникнуть
в тайну соотношения между Богом Отцом и Сыном, и мудрости Оригена не дано было вполне постигнуть
эту тайну.
В теософических течениях нашего времени нельзя не видеть возрождения гностицизма;
это все то же желание узнать, не поверив, узнать, ни от чего не отрекаясь и ни к чему не обязываясь, благоразумно подменив веру знанием.
Этот компромиссный дуализм признает и знание, и веру, но
в известных пропорциях, с ограничениями, и пытается установить ложный мир знания и веры.
Дуализм
этот очень соблазняет современного культурного человека, уже не мирящегося с полным отрицанием веры,
в глубине сердца своего жаждущего веры, но не имеющего сил преодолеть рационализм сознания.
Современное либеральное (
в широком смысле
этого слова) сознание не отрицает веры, но видит
в вере произвольное, субъективное, необязательное прибавление душевной жизни и только знанию придает объективное и общеобязательное значение.
Этот роковой процесс смерти живого Бога
в человеческом сознании нашел свое гениальное отражение
в философии Канта, духовно властвующего и до сих пор над европейским сознанием.
В противоположность
этому знание может быть определено как обличение вещей видимых.
Но посмотрим еще, на чем покоится
эта уверенность
в видимых вещах и твердость знания о них.
Не потому ли так сильна
эта уверенность, что уверовали
в них?
Вникая
в природу знания и веры, мы прежде всего должны констатировать огромное психологическое различие между
этими двумя состояниями.
Что
в эмпиризме заключена огромная и неопровержимая часть истины, об
этом почти не может быть спора.
Когда кантианец так твердо знает, что
в опыте не может быть чуда, то
это понятно, потому что опыт кантианца конструирован рациональными категориями, он сознательно
в тисках, на живой опыт надет намордник, и он укусить не может.
Но
в последнее время начинается движение против господства
этого рационализированного опыта за восстановление
в правах первичного, живого, беспредельного опыта,
в котором может быть дано не только «рациональное», но и «мистическое».
Кант так далеко заходит
в своем рационализме, что для него вся действительность, все живое бытие есть продукт знания, мышления: мир созидается категориями субъекта, и ничто не
в силах из
этих тисков освободиться, ничего не является само по себе, независимо от того, что навязывается субъектом.
Гносеология сама по себе не
в силах разрешить
этого вопроса; она может лишь констатировать, что знание всегда упирается
в веру, дальнейшее же углубление возможно лишь для метафизики.
Почему мы знаем
этот видимый, эмпирический мир,
в мир же иной, мир невидимый мы только верим?
Актом нашей умопостигаемой воли,
в таинственной глубине бытия, до времени, предмирно совершили мы избрание
этого мира, поверили
в него, определили себя к бытию
в данной действительности, связались с
этим миром тысячами нитей.
Воля наша избрала данный нам
в опыте мир, «
этот» мир, объектом своей любви, и он стал для нас принудителен, стал навязчив.