Замолк нелепо; молчали и все. Словно сам воздух потяжелел и ночь потемнела; нехотя поднялся Петруша и подбросил сучьев в огонь — затрещал сухой хворост, полез в клеточки огонь, и на верхушке сквозной и легкой кучи заболтался дымно-красный, острый язычок. Вдруг вспыхнуло, точно вздрогнуло, и засветился лист на деревьях, и
стали лица без морщин и теней, и во всех глазах заблестело широко, как в стекле. Фома гавкнул и сказал...
Неточные совпадения
Елена Петровна уже догадывается о значении вопроса, и сердце у нее падает; но оттого, что сердце пало, строгое
лицо становится еще строже и спокойнее, и в темных, почти без блеска, обведенных византийских глазах появляется выражение гордости. Она спокойно проводит рукой по гладким волосам и говорит коротко, без той бабьей чистосердечной болтливости, с которой только что разговаривала...
Однажды в такую ночь Саша бесшумно спустился с кровати,
стал на колени и долго молился, обратив
лицо свое в темноте к изголовью постели, где привешен был матерью маленький образок Божьей Матери Утоли Моя Печали.
— Кот? А кот сразу поверил… и раскис. Замурлыкал, как котенок, тычется головой, кружится, как пьяный, вот-вот заплачет или скажет что-нибудь. И с того вечера
стал я для него единственной любовью, откровением, радостью, Богом, что ли, уж не знаю, как это на ихнем языке: ходит за мною по пятам, лезет на колена, его уж другие бьют, а он лезет, как слепой; а то ночью заберется на постель и так развязно, к самому
лицу — даже неловко ему сказать, что он облезлый и что даже кухарка им гнушается!
Как завороженный, уставился он на огонь, смотрел не мигая; и все краснее
становилось мрачное, будто из дуба резанное
лицо по мере того, как погасал над деревьями долгий майский вечер.
Жарко
стало у костра, и Саша полулег в сторонке. Опять затренькала балалайка, и поплыл тихий говор и смех. Дали поесть Фоме: с трудом сходясь и подчиняясь надобности, мяли и крошили хлеб в воду узловатые пальцы, и ложка ходила неровно, но
лицо стало как у всех — ест себе человек и слушает разговор. Кто поближе, загляделись на босые и огромные, изрубцованные ступни, и Фома Неверный сказал...
Но когда напился и намочил
лицо и волосы,
стал соображать и долго смотрел на крутой, поросший склон, по которому сейчас то полз он, то катился, ударяясь о стволы.
И от слов, и от радостного
лица, а главное, от этого крепкого и вольного запаха, которым сразу зарядились платье и борода Колесникова, — в избе
стало душно и скучно, и показалось невозможным не только ночевать, а и час лишний провести. Весело заторопились.
К утру Колесникову
стало лучше. Он пришел в себя и даже попросил было есть, но не мог; все-таки выпил кружку теплого чая. От сильного жара лошадиные глаза его блестели, и
лицо, покраснев, потеряло страшные землистые тени.
И чем несноснее
становились страдания тела, чем изнеможеннее страдальческий вид, способный потрясти до слез и нечувствительного человека, тем жарче пламенел огонь мечтаний безнадежных, бесплотных грез: светился в огромных очах, согревал прозрачную бледность
лица и всей его юношеской фигуре давал ту нежность и мягкую воздушность, какой художники наделяют своих мучеников и святых.
Перед ней — только одна глубокая, как могила, пропасть. Ей предстояло
стать лицом к лицу с бабушкой и сказать ей: «Вот чем я заплатила тебе за твою любовь, попечения, как наругалась над твоим доверием… до чего дошла своей волей!..»
Повторяю, я был в вдохновении и в каком-то счастье, но я не успел договорить: она вдруг как-то неестественно быстро схватила меня рукой за волосы и раза два качнула меня изо всей силы книзу… потом вдруг бросила и ушла в угол,
стала лицом к углу и закрыла лицо платком.
— Ну, это пусть мне… а ее… все-таки не дам!.. — тихо проговорил он наконец, но вдруг не выдержал, бросил Ганю, закрыл руками лицо, отошел в угол,
стал лицом к стене и прерывающимся голосом проговорил: — О, как вы будете стыдиться своего поступка!
Неточные совпадения
Гаврило Афанасьевич // Из тарантаса выпрыгнул, // К крестьянам подошел: // Как лекарь, руку каждому // Пощупал, в
лица глянул им, // Схватился за бока // И покатился со смеху… // «Ха-ха! ха-ха! ха-ха! ха-ха!» // Здоровый смех помещичий // По утреннему воздуху // Раскатываться
стал…
Дворовый, что у барина // Стоял за стулом с веткою, // Вдруг всхлипнул! Слезы катятся // По старому
лицу. // «Помолимся же Господу // За долголетье барина!» — // Сказал холуй чувствительный // И
стал креститься дряхлою, // Дрожащею рукой. // Гвардейцы черноусые // Кисленько как-то глянули // На верного слугу; // Однако — делать нечего! — // Фуражки сняли, крестятся. // Перекрестились барыни. // Перекрестилась нянюшка, // Перекрестился Клим…
Уж налились колосики. // Стоят столбы точеные, // Головки золоченые, // Задумчиво и ласково // Шумят. Пора чудесная! // Нет веселей, наряднее, // Богаче нет поры! // «Ой, поле многохлебное! // Теперь и не подумаешь, // Как много люди Божии // Побились над тобой, // Покамест ты оделося // Тяжелым, ровным колосом // И
стало перед пахарем, // Как войско пред царем! // Не столько росы теплые, // Как пот с
лица крестьянского // Увлажили тебя!..»
Вышел вперед белокурый малый и
стал перед градоначальником. Губы его подергивались, словно хотели сложиться в улыбку, но
лицо было бледно, как полотно, и зубы тряслись.
И, сказав это, вывел Домашку к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по
лицу ее. И
стала им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.