Неточные совпадения
Лицом своим он и действительно был бледен и смугл, этим, как и всем остальным, походя на Елену Петровну: по матери своей Елена Петровна была гречанкой,
лицо имела смуглое и тонкое,
глаза большие, темные, иконописные — точно обведенные перегоревшим, но еще горячим, коричнево-черным пеплом.
Такие же
глаза были и у Саши, а смуглостью своей он удивлял даже и мать:
лицо еще терпимо, а начнет менять рубашку — смотреть смешно и странно, точно и не сын, а совсем чужой и далекий человек.
Елена Петровна уже догадывается о значении вопроса, и сердце у нее падает; но оттого, что сердце пало, строгое
лицо становится еще строже и спокойнее, и в темных, почти без блеска, обведенных византийских
глазах появляется выражение гордости. Она спокойно проводит рукой по гладким волосам и говорит коротко, без той бабьей чистосердечной болтливости, с которой только что разговаривала...
— У вас тут, того-этого, совсем Венеция, — сказал Колесников глухим басом и, поискав
лица, с улыбкой остановил круглые
глаза на Линочке, — только гондолы-то у меня текут, вон как, того-этого, наследил!
Елена Петровна молча посмотрела на него. Молча пошла к себе в комнату — и молча подала большой фотографический портрет: туго и немо, как изваянный, смотрел с карточки человек, называемый «генерал Погодин» и отец. Как утюгом, загладил ретушер морщины на
лице, и оттого на плоскости еще выпуклее и тупее казались властные
глаза, а на квадратной груди, обрезанной погонами, рядами лежали ордена.
— Да, трудно с детьми, — скромничала Елена Петровна, а
глаза у нее светились, и в красной тени шелкового абажура
лицо казалось молодым и прекрасным.
Небо между голыми сучьями было золотисто-желтое и скорей походило на осеннее; и хотя все
лица, обращенные к закату, отсвечивали теплым золотом и были красивы какой-то новой красотой, — улыбающееся
лицо Колесникова резко выделялось неожиданной прозрачностью и как бы внутренним светом. Черная борода лежала как приклеенная, и даже несчастная велосипедная шапочка не так смущала
глаз: и на нее пала крупица красоты от небесных огней.
—
Глаза, а не
лицо, — поправила гимназистка, и начался пустой, легкий и веселый разговор, в котором Колесников оказался не последним.
Он сидел у стола в своей любимой позе: ногу положив на ногу и опустив
глаза на кончики сложенных на коленях пальцев, и красивое
лицо его было спокойно, холодно и непроницаемо.
— Нет, не мистика! — уже серьезно и даже строго сказал Саша, и почувствовал в темноте Колесников его нахмурившееся, вдруг похолодевшее
лицо. — Если это мистика, то как же объяснить, что в детстве я был жесток? Этому трудно поверить, и этого не знает никто, даже мама, даже Лина, но я был жесток даже до зверства. Прятался, но не от стыда, а чтобы не помешали, и еще потому, что с
глазу на
глаз было приятнее, и уж никто не отнимет: он да я!
Увидел в синем дыму
лицо молящейся матери и сперва удивился: «Как она сюда попала?» — забыл, что всю дорогу шел с нею рядом, но сейчас же понял, что и это нужно, долго рассматривал ее строгое, как бы углубленное
лицо и также одобрил: «Хорошая мама: скоро она так же будет молиться надо мною!» Потом все так же покорно Саша перевел
глаза на то, что всего более занимало его и все более открывало тайн: на две желтые, мертвые, кем-то заботливо сложенные руки.
Он торопливо улыбался, стараясь поскорее выразить какое-то свое отношение, а
глаза с сверкающим белком бегали по
лицам и горели ненасытимым отчаянным любопытством.
И молодое
лицо его с черными усиками — подбородок он брил — было спокойное, и красивые
глаза смотрели спокойно, почти не мигая, и походка у него была легкая, какая-то незаметная: точно и не идет, а всех обгоняет; и только всмотревшись пристально, можно было оценить точность, силу, быстроту и своеобразную ритмичность всех его плавных движений, на вид спокойных и чуть ли не ленивых.
«Вот кого я люблю!» — думал Саша про Еремея, не отводя
глаз от застывшего в огненном озарении сурового
лица, равнодушного к шутке и разговору и так глубоко погруженного в думу, словно весь лес и вся земля думали вместе с ним.
Колесников смотрел с любовью на его окрепшее, в несколько дней на года вперед скакнувшее
лицо и задумался внезапно об этой самой загадочной молве, что одновременно и сразу, казалось, во многих местах выпыхнула о Сашке Жегулеве, задолго опережая всякие события и прокладывая к становищу невидимую тропу. «Болтают, конечно, — думал он, — но не столько болтают, сколько ждут, носом по ветру чуют. Зарумянился мой черный Саша и
глазами поблескивает, понял, что это значит: Сашка Жегулев! Отходи, Саша, отходи».
Веснушчатое, безусое
лицо его раскраснелось, серые, почти ребячьи
глаза сладко щурились; в обеих руках нежно, как пушинку, держал он матросикову балалайку с разрисованной декой и стонал...
Радостно оглянулся на Колесникова — и у того преобразилось
лицо, в
глазах смешное удивление, а весь как дитя, и не одинок уже, хотя близок к слезам и бороду дергает беспомощно.
И, только метнув в сторону точно случайный взгляд и поймав на лету горящий лукавством и весельем
глаз, улыбнется коротко, отрывисто и с пониманием, и к небу поднимет сверхравнодушное
лицо: а луна-то и пляшет! — стыдно смотреть на ее отдаленное веселье.
— Никак нет, Александр Иваныч, этого нельзя оставить. Сами посудите: поставил я вчера в пикет Ивана Гнедых и приказал ему
глаз не смыкать, и он, подлец, даже побожился. Ну, думаю, я тебя накрою: прихожу, а он и спит, для тепла с головой укрылся и тут себе задувает! Ах ты… толкнул его в зад, а оттуда совсем неизвестное
лицо, мальчишка лет шестнадцати. «Ты кто?» — «Да Гнедых». — «А Иван где?» — «А батьке завтра в волость надо». — «Так что ж ты спишь, такой ты этакий…»
Погодин же вгляделся в начисто выбритый подбородок Андрея Иваныча, в его задумчивые, спокойно-скрытные
глаза — и весь передернулся от какого-то мучительного и страшного то ли представления, то ли предчувствия. И долго еще, день или два, с таким же чувством темного ожидания смотрел на матросиково
лицо, пока не вытеснили его другие боли, переживания и заботы.
Быстро отрастали волосы на голове, и, хотя усов по-прежнему не было, по щекам и подбородку запушилась смолянисто-черная рамочка, траурная кайма для бледного
лица; вместе с новым выражением
глаз это делало его до боли красивым — не было жизни в этой красоте, ушла она с первой кровью.
Не мигая, молча, словно ничего даже не выражая: ни боли, ни тоски, ни жалобы, — смотрел на него Петруша и ждал. Одни только
глаза на бледном
лице, и ничего, кроме них и маузера, во всем мире. Колесников поводил над землею стволом и крикнул, не то громко подумал...
Замолк нелепо; молчали и все. Словно сам воздух потяжелел и ночь потемнела; нехотя поднялся Петруша и подбросил сучьев в огонь — затрещал сухой хворост, полез в клеточки огонь, и на верхушке сквозной и легкой кучи заболтался дымно-красный, острый язычок. Вдруг вспыхнуло, точно вздрогнуло, и засветился лист на деревьях, и стали
лица без морщин и теней, и во всех
глазах заблестело широко, как в стекле. Фома гавкнул и сказал...
Но никто не откликнулся на смех, и на слова никто не ответил. И что-то фальшивое вдруг пробежало по
лицам и скосило
глаза: почуял дух предательства Колесников и похолодал от страха и гнева. «Пленил комедиант!» — подумал он и свирепо топнул ногой...
Жить рядом и видеть ежедневно
лицо,
глаза, жать руку и ласково улыбаться; слышать голос, слова, заглядывать в самую душу — и вдруг так просто сказать, что он лжет и обманывает кого-то! И это думать давно, с самого начала, все время — и говорить «так точно», и жать руку, и ничем не обнаруживать своих подлых подозрений. Но, может быть, он и показывал видом, намеками, а Саша не заметил… Что такое сказал вчера Колесников об Еремее, который ему не понравился?
Что-то еще хотел крикнуть, но обиженно замолчал. Вынул одну папиросу, — сломал и бросил в угол, вынул вторую и с яростью затянулся, не рассчитав кашля: кашлял долго и страшно, и, когда сел на свое кресло у стола,
лицо его было сине, и красные
глаза смотрели с испугом и тоской. Проговорил...
Откровенно, по-старушечьи, она подставила
глазам губернатора свое искаженное слезами
лицо и, смотря на него, как на Сашеньку, повторяла, покачивая головой...
— Лучше будет, следы закроет. Мне все
лицо ветками исцарапало, чуть
глаз не выколол. Беда, Александр Иваныч!
К утру Колесникову стало лучше. Он пришел в себя и даже попросил было есть, но не мог; все-таки выпил кружку теплого чая. От сильного жара лошадиные
глаза его блестели, и
лицо, покраснев, потеряло страшные землистые тени.
Колесников улыбнулся. Снова появились на
лице землистые тени, кто-то тяжелый сидел на груди и душил за горло, — с трудом прорывалось хриплое дыхание, и толчками, неровно дергалась грудь. В черном озарении ужаса подходила смерть. Колесников заметался и застонал, и склонившийся Саша увидел в широко открытых
глазах мольбу о помощи и страх, наивный, почти детский.
Смутно проходит перед
глазами побледневшее
лицо матроса, словно издали слышится его спокойный, ласково-покорный голос.
Почти не имела образа Женя Эгмонт: никогда в грезах непрестанных не видел ее
лица, ни улыбки, ни даже
глаз; разве только услышит шелест платья, мелькнет на мгновенье узкая рука, что-то теплое и душистое пройдет мимо в слабом озарении света и тепла, коснется еле слышно…