Неточные совпадения
В карете
оставаться было сыро, и мы немедленно вошли в избу, уже освещенную горящей лучиной.
Когда же мой отец спросил, отчего в праздник они на барщине (это
был первый Спас, то
есть первое августа), ему отвечали, что так приказал староста Мироныч; что в этот праздник точно прежде не работали, но вот уже года четыре как начали работать; что все мужики постарше и бабы-ребятницы уехали ночевать в село, но после обедни все приедут, и что в поле
остался только народ молодой, всего серпов с сотню, под присмотром десятника.
Я многого не понимал, многое забыл, и у меня
остались в памяти только отцовы слова: «Не вмешивайся не в свое дело, ты все дело испортишь, ты все семейство погубишь, теперь Мироныч не тронет их, он все-таки
будет опасаться, чтоб я не написал к тетушке, а если пойдет дело на то, чтоб Мироныча прочь, то Михайлушка его не выдаст.
Мать хотела опять меня отправить удить к отцу, но я стал горячо просить не посылать меня, потому что желание
остаться было вполне искренне.
Мысль
остаться в Багрове одним с сестрой, без отца и матери, хотя
была не новою для меня, но как будто до сих пор не понимаемою; она вдруг поразила меня таким ужасом, что я на минуту потерял способность слышать и соображать слышанное и потому многих разговоров не понял, хотя и мог бы понять.
Посидев немного, он пошел почивать, и вот, наконец, мы
остались одни, то
есть: отец с матерью и мы с сестрицей.
Бабушка и тетушка, которые
были недовольны, что мы
остаемся у них на руках, и даже не скрывали этого, обещали, покорясь воле дедушки, что
будут смотреть за нами неусыпно и выполнять все просьбы моей матери.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или
оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх
остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не
были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
Мне представлялось, что маменька умирает, умерла, что умер также и мой отец и что мы
остаемся жить в Багрове, что нас
будут наказывать, оденут в крестьянское платье, сошлют в кухню (я слыхал о наказаниях такого рода) и что, наконец, и мы с сестрицей оба умрем.
Трудно
было примириться детскому уму и чувству с мыслию, что виденное мною зрелище не
было исключительным злодейством, разбоем на большой дороге, за которое следовало бы казнить Матвея Васильича как преступника, что такие поступки не только дозволяются, но требуются от него как исполнение его должности; что самые родители высеченных мальчиков благодарят учителя за строгость, а мальчики
будут благодарить со временем; что Матвей Васильич мог браниться зверским голосом, сечь своих учеников и
оставаться в то же время честным, добрым и тихим человеком.
Озеро
было полно всякой рыбы и очень крупной; в половодье она заходила из реки Белой, а когда вода начинала убывать, то мещеряки перегораживали плетнем узкий и неглубокий проток, которым соединялось озеро с рекою, и вся рыба
оставалась до будущей весны в озере.
Очень не хотелось мне идти, но я уже столько натешился рыбною ловлею, что не смел попросить позволенья
остаться и, помогая Евсеичу обеими руками нести ведро, полное воды и рыбы, хотя в помощи моей никакой надобности не
было и я скорее мешал ему, — весело пошел к ожидавшей меня матери.
Оставшись наедине с матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она
была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли
было очень трудно; всего же более не нравилось моей матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а другого обманщиком.
Он опять потребовал меня к себе, опять сделал мне экзамен,
остался отменно доволен и подарил мне такую кучу книг, которую Евсеич едва мог донести; это
была уж маленькая библиотека.
Мать несколько дней не могла оправиться; она по большей части сидела с нами в нашей светлой угольной комнате, которая, впрочем,
была холоднее других; но мать захотела
остаться в ней до нашего отъезда в Уфу, который
был назначен через девять дней.
Как я ни
был мал, но заметил, что моего отца все тетушки, особенно Татьяна Степановна, часто обнимали, целовали и говорили, что он один
остался у них кормилец и защитник.
Это меня очень смутило: одевать свое горячее чувство в более сдержанные, умеренные выражения я тогда еще не умел; я должен
был показаться странным, не тем, чем я
был всегда, и мать сказала мне: «Ты, Сережа, совсем не рад, что у тебя мать
осталась жива…» Я заплакал и убежал.
Не дождавшись еще отставки, отец и мать совершенно собрались к переезду в Багрово. Вытребовали оттуда лошадей и отправили вперед большой обоз с разными вещами. Распростились со всеми в городе и, видя, что отставка все еще не приходит, решились ее не дожидаться. Губернатор дал отцу отпуск, в продолжение которого должно
было выйти увольнение от службы; дяди
остались жить в нашем доме: им поручили продать его.
Вот у десятника Архипова
было в дому восемь дойных коров, а теперича не
осталось ни шерстинки, а ребят куча.
Мать постоянно отвечала, что «госпожой и хозяйкой по-прежнему
остается матушка», то
есть моя бабушка, и велела сказать это крестьянам; но отец сказал им, что молодая барыня нездорова.
Он говорил, что ему надо
было долго
оставаться там и что я соскучусь.
А как Сережа похож на дядю Григория Петровича!» Все ласкали, целовали нас, особенно мою сестрицу, и говорили, что она
будет красавица, чем я
остался очень доволен.
Евсеич пришел в совершенное отчаянье, что дети
останутся не кушамши; жаловаться
было некому: все господа сидели за столом.
Узнав, что мы и не начинали обедать, она очень встревожилась, осердилась, призвала к ответу буфетчика, который, боясь лакеев, бессовестно солгал, что никаких блюд не
осталось и подать нам
было нечего.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она
петь песни, слушать, как их
поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век
оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Я знал только один кабинет; мне не позволяли
оставаться долго в детской у братца, которого я начинал очень любить, потому что у него
были прекрасные черные глазки, и которого, бог знает за что, называла Прасковья Ивановна чернушкой.
Она благодарила отца и особенно мать, целовала у ней руки и сказала, что «не ждала нас, зная по письмам, как Прасковья Ивановна полюбила Софью Николавну и как
будет уговаривать
остаться, и зная, что Прасковье Ивановне нельзя не уважить».
Пересыхающая во многих местах речка Берля, запруженная навозною плотиной, без чего летом не
осталось бы и капли воды, загнившая, покрытая какой-то пеной,
была очень некрасива, к тому же берега ее
были завалены целыми горами навоза, над которыми тянулись ряды крестьянских изб; кое-где торчали высокие коромыслы колодцев, но вода и в них
была мутна и солодковата.
Вот и Медвежий враг — ведь какой
был лес! и тот вывели;
остался один молодежник — и оглобли не вырубишь.
Мелькнула
было надежда, что нас с сестрицей не возьмут, но мать сказала, что боится близости глубокой реки, боится, чтоб я не подбежал к берегу и не упал в воду, а как сестрица моя к реке не подойдет, то приказала ей
остаться, а мне переодеться в лучшее платье и отправляться в гости.
Не привыкшие к подобным переправам, добрые наши кони храпели и фыркали; привязать их к карете или перекладинам, которыми с двух сторон загораживали завозню,
было невозможно, и каждую пару держали за поводья наши кучера и люди: с нами
остались только Евсеич да Параша.
До сих пор
осталось у меня в памяти несколько куплетов песенки князя Хованского, которую очень любила
петь сама Прасковья Ивановна.
Оставаться в экипаже
было опасно, и мы, несмотря на грязь и дождь, должны
были идти пешком.
От него я узнал, что все гости и родные на другой же день моей болезни разъехались; одна только добрейшая моя крестная мать, Аксинья Степановна, видя в мучительной тревоге и страхе моих родителей,
осталась в Багрове, чтоб при случае в чем-нибудь помочь им, тогда как ее собственные дети, оставшиеся дома,
были не очень здоровы.
Я же, с моей стороны, очень
буду рада, если вы
останетесь у нас.
— Неужели
останешься одна в Багрове?» Тетушка задумалась и потом отвечала, что она переедет к сестрице Александре Степановне и что каждый месяц вместе с ней
будет приезжать молиться и служить панихиды на могиле матери.
Оставайся, пока не соскучишься, а и только я скажу тебе: ты ровно через три дня и три ночи не воротишься, то не
будет меня на белом свете, и умру я тою же минутою, по той причине, что люблю тебя больше, чем самого себя, и жить без тебя не могу».