В половине июня начались уже сильные жары; они составляли новое препятствие к моей охоте:
мать боялась действия летних солнечных лучей, увидев же однажды, что шея у меня покраснела и покрылась маленькими пузыриками, как будто от шпанской мушки, что, конечно, произошло от солнца, она приказала, чтобы всегда в десять часов утра я уже был дома.
Мать боялась также, чтоб межеванье не задержало отца, и, чтоб ее успокоить, он дал ей слово, что если в две недели межеванье не будет кончено, то он все бросит, оставит там поверенным кого-нибудь, хотя Федора, мужа Параши, а сам приедет к нам, в Уфу.
Неточные совпадения
Мать отвечала, что она желала бы занять гостиную, но
боится, чтоб не было беспокойно сестрице от такого близкого соседства с маленькими детьми.
В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я не хотел отойти ни на шаг от
матери, и отец,
боясь, чтобы я не расплакался, если станут принуждать меня, сам принес мне чаю и постный крендель, точно такой, какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да и все) очень их любили, но теперь крендель не пошел мне в горло, и, чтоб не принуждали меня есть, я спрятал его под огромный пуховик, на котором лежала
мать.
Один раз
мать при мне говорила ему, что
боится обременить матушку и сестрицу присмотром за детьми;
боится обеспокоить его, если кто-нибудь из детей захворает.
Там была моя
мать, при ней я никого не
боялся.
Мать очень
боялась, чтоб мы с сестрой не простудились, и мы обыкновенно лежали в пологу, прикрытые теплым одеялом; у
матери от дыму с непривычки заболели глаза и проболели целый месяц.
Энгельгардт вздумал продолжать шутку и на другой день, видя, что я не подхожу к нему, сказал мне: «А, трусишка! ты
боишься военной службы, так вот я тебя насильно возьму…» С этих пор я уж не подходил к полковнику без особенного приказания
матери, и то со слезами.
Но воображение мое снова начинало работать, и я представлял себя выгнанным за мое упрямство из дому, бродящим ночью по улицам: никто не пускает меня к себе в дом; на меня нападают злые, бешеные собаки, которых я очень
боялся, и начинают меня кусать; вдруг является Волков, спасает меня от смерти и приводит к отцу и
матери; я прощаю Волкова и чувствую какое-то удовольствие.
Сильно я тревожился также о
матери; голова болела, глаз закрывался, я чувствовал жар и даже готовность бредить, и
боялся, что захвораю… но все уступило благотворному, целебному сну.
Мать старалась ободрить меня, говоря: «Можно ли
бояться дедушки, который едва дышит и уже умирает?» Я подумал, что того-то я и
боюсь, но не смел этого сказать.
Мать нежно приласкала меня и сестрицу (меня особенно) и сказала: «Не
бойтесь, мне не будет вредна ваша любовь».
По моей усильной просьбе отец согласился было взять с собой ружье, потому что в полях водилось множество полевой дичи; но
мать начала говорить, что она
боится, как бы ружье не выстрелило и меня не убило, а потому отец, хотя уверял, что ружье лежало бы на дрогах незаряженное, оставил его дома.
Несмотря на мой ребячий возраст, я понимал, что моей
матери все в доме
боялись, а не любили (кроме Евсеича и Параши), хотя
мать никому и грубого слова не говаривала.
Я был уверен, что и мой отец чувствовал точно то же, потому что лицо его, как мне казалось, стало гораздо веселее; даже сестрица моя, которая немножко
боялась матери, на этот раз так же резвилась и болтала, как иногда без нее.
Мелькнула было надежда, что нас с сестрицей не возьмут, но
мать сказала, что
боится близости глубокой реки,
боится, чтоб я не подбежал к берегу и не упал в воду, а как сестрица моя к реке не подойдет, то приказала ей остаться, а мне переодеться в лучшее платье и отправляться в гости.
Отец смеялся, называя меня трусишкой, а
мать, которая и в бурю не
боялась воды, сердилась и доказывала мне, что нет ни малейшей причины
бояться.
С тех пор он жил во флигеле дома Анны Якимовны, тянул сивуху, настоянную на лимонных корках, и беспрестанно дрался то с людьми, то с хорошими знакомыми;
мать боялась его, как огня, прятала от него деньги и вещи, клялась перед ним, что у нее нет ни гроша, особенно после того, как он топором разломал крышку у шкатулки ее и вынул оттуда семьдесят два рубля денег и кольцо с бирюзою, которое она берегла пятьдесят четыре года в знак памяти одного искреннего приятеля покойника ее.
Годы летели незаметно. Даше Ивановой пошел уже тринадцатый год. Она была в доме полновластной хозяйкой, и не только прислуга, но сам отец и
мать боялись своей дочери. На Ираиду Яковлевну она прямо-таки наводила панический ужас, а храбрый преображенец-сержант, хотя и старался не поддаваться перед девчонкой позорному чувству страха, но при столкновениях с дочерью, всегда оканчивающихся не в его пользу, часто праздновал труса, хотя не сознавался в этом даже самому себе.
Неточные совпадения
Последнее обстоятельство было уж слишком необъяснимо и сильно беспокоило Дуню; ей приходила мысль, что
мать, пожалуй, предчувствует что-нибудь ужасное в судьбе сына и
боится расспрашивать, чтобы не узнать чего-нибудь еще ужаснее.
Такая ходьба из угла в угол, в раздумье, была обыкновенною привычкою Авдотьи Романовны, и
мать всегда как-то
боялась нарушать в такое время ее задумчивость.
«А ведь точно они
боятся меня», — подумал сам про себя Раскольников, исподлобья глядя на
мать и сестру. Пульхерия Александровна действительно, чем больше молчала, тем больше и робела.
Выслушайте же до конца, но только не умом: я
боюсь вашего ума; сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет
матери, что я была, как в лесу… — тихо, упавшим голосом прибавила она.
— Ты говоришь, что это нехорошо? Но надо рассудить, — продолжала она. — Ты забываешь мое положение. Как я могу желать детей? Я не говорю про страдания, я их не
боюсь. Подумай, кто будут мои дети? Несчастные дети, которые будут носить чужое имя. По самому своему рождению они будут поставлены в необходимость стыдиться
матери, отца, своего рождения.