Неточные совпадения
Я иногда лежал в забытьи, в каком-то среднем состоянии между сном и обмороком; пульс почти переставал биться, дыханье
было так слабо, что прикладывали зеркало к губам моим, чтоб узнать, жив ли я; но я помню многое, что делали со мной в то время и что говорили около меня, предполагая, что я уже ничего не
вижу, не слышу и не понимаю, — что я умираю.
Прежде всего это чувство обратилось на мою маленькую сестрицу: я не мог
видеть и слышать ее слез или крика и сейчас начинал сам плакать; она же
была в это время нездорова.
Дедушку с бабушкой мне также хотелось
видеть, потому что я хотя и
видел их, но помнить не мог: в первый мой приезд в Багрово мне
было восемь месяцев; но мать рассказывала, что дедушка
был нам очень рад и что он давно зовет нас к себе и даже сердится, что мы в четыре года ни разу у него не побывали.
Я
видел, будто сквозь сон, как он садился, как тронулась карета с места и шагом проезжала через деревню, и слышал, как лай собак долго провожал нас; потом крепко заснул и проснулся, когда уже мы проехали половину степи, которую нам надобно
было перебить поперек и проехать сорок верст, не встретив жилья человеческого.
Видя мою рассеянность, отец с матерью не могли удержаться от смеха, а мне
было как-то досадно на себя и неловко.
Подойдя к карете, я
увидел, что все
было устроено: мать расположилась в тени кудрявого осокоря, погребец
был раскрыт, и самовар закипал.
Между тем к вечеру пошел дождь, дорога сделалась грязна и тяжела; высунувшись из окошка, я
видел, как налипала земля к колесам и потом отваливалась от них толстыми пластами; мне это
было любопытно и весело, а лошадкам нашим накладно, и они начинали приставать.
Отец мой очень любил всякие воды, особенно ключевые; а я не мог без восхищения
видеть даже бегущей по улицам воды, и потому великолепные парашинские родники, которых
было больше двадцати, привели меня в восторг.
Заглянув сбоку, я
увидел другое, так называемое сухое колесо, которое вертелось гораздо скорее водяного и, задевая какими-то кулаками за шестерню, вертело утвержденный на ней камень; амбарушка
была наполнена хлебной пылью и вся дрожала, даже припрыгивала.
Долго находился я в совершенном изумлении, разглядывая такие чудеса и вспоминая, что я
видел что-то подобное в детских игрушках; долго простояли мы в мельничном амбаре, где какой-то старик, дряхлый и сгорбленный, которого называли засыпкой, седой и хворый, молол всякое хлебное ухвостье для посыпки господским лошадям; он
был весь белый от мучной пыли; я начал
было расспрашивать его, но, заметя, что он часто и задыхаясь кашлял, что привело меня в жалость, я обратился с остальными вопросами к отцу: противный Мироныч и тут беспрестанно вмешивался, хотя мне не хотелось его слушать.
Василий Терентьев, который
видел, что мы остановились, и побрел
было к нам, услыхав такие речи, сам остановился, трясясь всем телом и кланяясь беспрестанно.
Я не смел опустить стекла, которое поднял отец, шепотом сказав мне, что сырость вредна для матери; но и сквозь стекло я
видел, что все деревья и оба моста
были совершенно мокры, как будто от сильного дождя.
Тут Насягай
был еще невелик, но когда, верст через десять, мы переехали его в другой раз, то уже
увидели славную реку, очень быструю и глубокую, но все он
был, по крайней мере, вдвое меньше Ика и урема его состояла из одних кустов.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не
были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
Я очень это
видел, но не завидовал милой сестрице, во-первых, потому, что очень любил ее, и, во-вторых, потому, что у меня не
было расположенья к дедушке и я чувствовал всегда невольный страх в его присутствии.
Должно сказать, что
была особенная причина, почему я не любил и боялся дедушки: я своими глазами
видел один раз, как он сердился и топал ногами; я слышал потом из своей комнаты какие-то страшные и жалобные крики.
Мне очень
было приятно, что мои рассказы производили впечатление на мою сестрицу и что мне иногда удавалось даже напугать ее; одну ночь она худо спала, просыпалась, плакала и все
видела во сне то разбойников, то Змея Горыныча и прибавляла, что это братец ее напугал.
Уж на третий день, совсем по другой дороге, ехал мужик из Кудрина; ехал он с зверовой собакой, собака и причуяла что-то недалеко от дороги и начала лапами снег разгребать; мужик
был охотник, остановил лошадь и подошел посмотреть, что тут такое
есть; и
видит, что собака выкопала нору, что оттуда пар идет; вот и принялся он разгребать, и
видит, что внутри пустое место, ровно медвежья берлога, и
видит, что в ней человек лежит, спит, и что кругом его все обтаяло; он знал про Арефья и догадался, что это он.
Двоюродные наши сестрицы, которые прежде
были в большой милости, сидели теперь у печки на стульях, а мы у дедушки на кровати;
видя, что он не обращает на них никакого вниманья, а занимается нами, генеральские дочки (как их называли), соскучась молчать и не принимая участия в наших разговорах, уходили потихоньку из комнаты в девичью, где
было им гораздо веселее.
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове
было ослаблено последнею неделею нашего там пребывания, хотя длинная дорога также приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря на то, я почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда
увидел себя перенесенным совсем к другим людям,
увидел другие лица, услышал другие речи и голоса, когда
увидел любовь к себе от дядей и от близких друзей моего отца и матери,
увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
Видя такую мою охоту, дядя вздумал учить меня рисовать; он весьма тщательно приготовил мне оригиналы, то
есть мелкие и большие полукружочки и полные круги, без тушевки и оттушеванные, помещенные в квадратиках, заранее расчерченных, потом глазки, брови и проч.
Вскоре после Авенариуса пришла мать; я
видел, что она очень встревожена; она приказала мне
есть, и я с покорностью исполнил приказание, хотя пища
была мне противна.
Не
видя конца палочкам с усами и без усов, кривым чертам и оникам, я скучал и ленился, а потому, чтоб мне
было охотнее заниматься, посадили Андрюшу писать вместе со мной.
Дорога в Багрово, природа, со всеми чудными ее красотами, не
были забыты мной, а только несколько подавлены новостью других впечатлений: жизнью в Багрове и жизнью в Уфе; но с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к природе; мне так захотелось
увидеть зеленые луга и леса, воды и горы, так захотелось побегать с Суркой по полям, так захотелось закинуть удочку, что все окружающее потеряло для меня свою занимательность и я каждый день просыпался и засыпал с мыслию о Сергеевке.
Отец прибавил, что он
видел дуб несравненно толще и что на нем находилось двенадцать заметок, следовательно, ему
было 1200 лет.
(Примеч. автора.)] и
видели в ней такое движение и возню, что наши дамы, а вместе с ними я, испускали радостные крики; многие огромные рыбы прыгали через верх или бросались в узкие промежутки между клячами и берегом; это
были щуки и жерехи.
Мы поспешили пристать к берегу, чтоб
видеть, как
будут вытаскивать рыбу.
Проснувшись на другой день поутру ранее обыкновенного, я
увидел, что мать уже встала, и узнал, что она начала
пить свой кумыс и гулять по двору и по дороге, ведущей в Уфу; отец также встал, а гости наши еще спали: женщины занимали единственную комнату подле нас, отделенную перегородкой, а мужчины спали на подволоке, на толстом слое сена, покрытом кожами и простынями.
Наконец гости уехали, взяв обещание с отца и матери, что мы через несколько дней приедем к Ивану Николаичу Булгакову в его деревню Алмантаево, верстах в двадцати от Сергеевки, где гостил Мансуров с женою и детьми. Я
был рад, что уехали гости, и понятно, что очень не радовался намерению ехать в Алмантаево; а сестрица моя, напротив, очень обрадовалась, что
увидит маленьких своих городских подруг и знакомых: с девочками Мансуровыми она
была дружна, а с Булгаковыми только знакома.
В половине июня начались уже сильные жары; они составляли новое препятствие к моей охоте: мать боялась действия летних солнечных лучей,
увидев же однажды, что шея у меня покраснела и покрылась маленькими пузыриками, как будто от шпанской мушки, что, конечно, произошло от солнца, она приказала, чтобы всегда в десять часов утра я уже
был дома.
Мне
было жаль дедушки, но совсем не хотелось
видеть его смерть или
быть в другой комнате, когда он, умирая, станет плакать и кричать.
Тетушка взялась хлопотать обо мне с сестрицей, а отец с матерью пошли к дедушке, который
был при смерти, но в совершенной памяти и нетерпеливо желал
увидеть сына, невестку и внучат.
Отец не приходил, и мне
было очень грустно, что я так давно его не
вижу.
Открыв глаза, я
увидел, что матери не
было в комнате, Параши также; свечка потушена, ночник догорал, и огненный язык потухающей светильни, кидаясь во все стороны на дне горшочка с выгоревшим салом, изредка озарял мелькающим неверным светом комнату, угрожая каждую минуту оставить меня в совершенной темноте.
Я его уже давно не видал,
видел только мельком ночью; он
был бледен, печален и похудел.
Я
видел, что моей матери все это
было неприятно и противно: она слишком хорошо знала, что ее не любили, что желали ей сделать всякое зло.
Когда все
было готово и все пошли прощаться с покойником, то в зале поднялся вой, громко раздававшийся по всему дому; я чувствовал сильное волнение, но уже не от страха, а от темного понимания важности события, жалости к бедному дедушке и грусти, что я никогда его не
увижу.
Не
увижу я Сергеевки и ее чудного озера, ее высоких дубов, не стану удить с мостков вместе с Евсеичем, и не
будет лежать на берегу Сурка, растянувшись на солнышке!
Мне
было грустно расстаться с ним, и страшно за него, и горько, что не
увижу Сергеевки и не поужу на озере.
Видя мое беспокойство, сообщившееся и моей сестрице, она уверила нас, что ее испугал гром, что она боялась нашего испуга и что завтра
будет здорова.
Ночь
была душная, растворили окна, ливень унялся, шел уже мелкий дождь; мы стали смотреть в окна и
увидели три пожара, от которых, несмотря на черные тучи,
было довольно светло.
«Послушайте, — сказал отец, — если мать
увидит, что вы плачете, то ей сделается хуже и она от того может умереть; а если вы не
будете плакать, то ей
будет лучше».
В комнате
было так темно, что я
видел только образ матери, а лица разглядеть не мог; нас подвели к кровати, поставили на колени, мать благословила нас образом, перекрестила, поцеловала и махнула рукой.
Наконец все мало-помалу утихло, и прежде всего я
увидел, что в комнате ярко светло от утренней зари, а потом понял, что маменька жива,
будет здорова, — и чувство невыразимого счастия наполнило мою душу!
Алена Максимовна,
видя, что мы такие умные дети, ходим на цыпочках и говорим вполголоса, обещала всякий день пускать нас к братцу именно тогда, когда она
будет его мыть.
Бог точно
был к нам милостив, и через несколько дней, проведенных мною в тревоге и печали, повеселевшее лицо отца и уверенья Авенариуса, что маменька точно выздоравливает и что я скоро ее
увижу, совершенно меня успокоили.
Наконец не видавшись с матерью около недели, я
увидел ее, бледную и худую, все еще лежащую в постели; зеленые гардинки
были опущены, и потому, может
быть, лицо ее показалось мне еще бледнее.
Видя мое упорство и не желая довести меня до слез, меня обманули, как я после узнал, то
есть поставили вместе с сестрицей рядом с настоящими кумом и кумою.
Не дождавшись еще отставки, отец и мать совершенно собрались к переезду в Багрово. Вытребовали оттуда лошадей и отправили вперед большой обоз с разными вещами. Распростились со всеми в городе и,
видя, что отставка все еще не приходит, решились ее не дожидаться. Губернатор дал отцу отпуск, в продолжение которого должно
было выйти увольнение от службы; дяди остались жить в нашем доме: им поручили продать его.
Отец с досадой отвечал: «Совестно
было сказать, что ты не хочешь
быть их барыней и не хочешь их
видеть; в чем же они перед тобой виноваты?..» Странно также и неприятно мне показалось, что в то время, когда отца вводили во владение и когда крестьяне поздравляли его шумными криками: «Здравствуй на многие лета, отец наш Алексей Степаныч!» — бабушка и тетушка, смотревшие в растворенное окно, обнялись, заплакали навзрыд и заголосили.