Илион

Дэн Симмонс, 2003

Современный классик Дэн Симмонс – прославленный автор «Террора», «Друда» и «Пятого сердца», фантастической эпопеи «Гиперион» / «Эндимион», «Темной игры смерти» и «Лета ночи», лауреат и финалист почти сотни престижных литературных наград в самых разных жанрах («Хьюго», «Небьюла», Всемирная премия фэнтези, премия имени Брэма Стокера, премия журнала «Локус», премия имени Артура Кларка, премия Британской ассоциации научной фантастики, а также многие другие, в том числе японские, немецкие, французские, итальянские, испанские награды). В дилогии «Троя», составленной романами «Илион» и «Олимп», он наконец вернулся к жанру, прославившему его в начале карьеры, – масштабной космической оперы со множеством аллюзий из классической литературы. Здесь разумные роботы-моравеки, отправившись от лун Юпитера исследовать аномальную квантовую активность Марса, обсуждают в пути сравнительные достоинства Шекспира и Пруста; здесь олимпийские боги, пользующиеся всеми чудесами нанотехнологии, отправляют воскрешенных ученых-схолиастов наблюдать за ходом Троянской войны; здесь постлюди оставляют на Земле всего миллион человек, и вот в имение Ардис-Холл, намереваясь соблазнить юную Аду, прибывает некий собиратель бабочек… Перевод публикуется в новой редакции.

Оглавление

6. Олимп

Смена подходит к концу. Я квант-телепортируюсь обратно в комплекс схолии на Олимпе, записываю свои наблюдения и анализ происшедшего, загоняю мысли в запоминающий кристалл, который и отношу в маленький белый зал Музы, выходящий окнами на Кальдерное озеро. К моему удивлению, Муза на месте, беседует с моим коллегой.

Его зовут Найтенгельзер. Добродушный такой дядька, огромный, как медведь. Жил, преподавал и скончался на Среднем Западе Америки где-то в начале двадцатого столетия, как я узнал за те четыре года, что он здесь обитает. При моем появлении Муза обрывает разговор и отсылает Найтенгельзера прочь. Тот выходит через бронзовую дверь к эскалатору, который змеей вьется с Олимпа к нашим казармам и красному миру внизу.

Муза жестом подзывает меня. Ставлю кристалл на мраморный стол перед ней и отступаю, думая, что сейчас она, как обычно, молча меня отпустит. Однако Муза в моем присутствии берет камень, сжимает в ладони и даже прикрывает веки, чтобы сосредоточиться. Я стою напротив и жду. Нервничаю, конечно. Сердце колотится, а руки, сомкнутые за спиной, — видели когда-нибудь профессора, который пытается изобразить солдата в позе «вольно»? — покрываются липким потом. Боги не умеют читать мысли — к такому заключению я пришел несколько лет назад. Их сверхъестественное понимание того, что творится в мозгу смертных, равно ученых и героев, основано скорее на отточенном умении подмечать игру лицевых мускулов, малейшие движения глаз и тому подобное. Но я могу ошибаться. Вдруг они все телепаты? Если так и если одному из олимпийцев взбрело на ум заглянуть в мой рассудок в миг озарения на берегу, сразу после бурной сцены между Ахиллесом и Агамемноном… Тогда я покойник. Опять.

Мне доводилось видеть схолиастов, не угодивших Музе, а уж тем более богам высокого ранга. На пятом году осады с нами работал один ученый из двадцать шестого века, круглолицый и дерзкий азиат с необычным именем Брастер Лин. И хотя он был самым толковым из нас, дерзость его сгубила. Буквально. Парис и Менелай затеяли поединок типа «победитель получает все». Исход единоборства должен был решить судьбу Илиона. Под ободрительные возгласы двух армий на поле сошлись троянский любовник Елены и ее ахейский супруг. Парис был прекрасен в своих золотых доспехах, глаза Менелая горели жаждой боя, который так и не случился. Едва Афродита поняла, что сейчас ее обожаемого Париса изрубят на корм червям, она спикировала вниз и унесла его с поля сражения назад к Елене. Как все изнеженные либералы любых времен, он преуспел больше в постельных подвигах, чем в воинских. После очередной шуточки Брастера Лина при описании эпизода с Парисом и Менелаем Муза щелкнула пальцами, и миллиарды (или триллионы) послушных наноцитов в теле несчастного схолиаста рванули наружу, будто стая нанолеммингов-самоубийц. Все еще улыбающегося Брастера Лина разорвало на тысячу кровавых клочков, а его голова (по-прежнему с улыбкой на лице) покатилась к нашим ногам.

Это был серьезный урок, и мы его усвоили. Никаких комментариев от себя, никаких шуточек над играми богов. Плата за иронию — смерть.

Муза наконец открывает глаза и смотрит на меня.

— Хокенберри, — произносит она тоном сотрудника отдела кадров из моей эпохи, намеревающегося уволить служащего средней руки, — как давно ты с нами?

Я понимаю, что вопрос риторический, но пообщайтесь с божеством, пусть даже такого мелкого пошиба, и вы начнете отвечать даже на риторические вопросы.

— Девять лет, два месяца и восемнадцать дней, богиня.

Она кивает. Я самый старый из выживших схолиастов. Продержался дольше всех. Музе это известно. Тогда к чему такое официальное признание моей долговечности? Может, это лирический пролог перед тем, как взбесятся наноциты?

Я всегда учил студентов, что муз, дочерей Мнемозины, было девять: Клио, Евтерпа, Талия, Мельпомена, Терпсихора, Эрато, Полигимния, Урания и Каллиопа. Каждая, по крайней мере согласно поздней греческой традиции, управляла каким-нибудь способом художественного выражения: игрой на флейте, к примеру, танцем, искусством рассказчика, героической декламацией… Однако за девять лет, два месяца и восемнадцать дней службы соглядатаем на Илионской равнине лично я видел только одну музу — высокую богиню, которая сидит сейчас передо мной за мраморным столом. И тем не менее, несмотря на ее скрипучий голос, я про себя всегда называл ее Каллиопой, хотя это имя изначально означало «сладкоголосая». Не сказать, что голос у нее приятный; на мой слух, он больше напоминает клаксон, чем каллиопу как музыкальный инструмент, зато на подчиненных действует безотказно. Муза скажет: «лягушка» — и мы прыгаем.

— За мной, — говорит она, стремительно встает и выходит из беломраморной залы через особую боковую дверь.

Я подскакиваю от неожиданности и бегу следом.

Рост у Музы божественный, более семи футов, а формы по человеческим меркам совершенные (хоть и не такие роскошные, как у той же Афродиты). Напоминают фигуру женщины-легкоатлетки из двадцатого столетия. Даже при слабом тяготении Олимпа я с трудом поспеваю за ней, когда она шагает по коротко стриженным газонам между белоснежных строений.

Она останавливается у стоянки колесниц. Я говорю «колесница», и это действительно внешне напоминает колесницу. Низкое транспортное средство в форме подковы с нишей в боку, через которую Муза заходит внутрь. Только у этой колесницы нет ни возничего, ни поводьев, ни коней. Муза берется за перила и зовет меня за собой.

Медленно, с бешено колотящимся сердцем я шагаю следом и тут же отодвигаюсь в сторону. Муза длинными пальцами касается золотого клина — это что-то вроде панели управления. Мигают огоньки. Раздается гудение, громкие щелчки, колесницу опоясывает силовая решетка, и мы, быстро вращаясь, поднимаемся над травой. Внезапно впереди появляется пара голографических «коней», которые галопом несут колесницу по небу. Я знаю, голографические кони нужны для успокоения греков и троянцев, но чувство, что это реальные лошади несут по небу реальную колесницу, очень сильно. Я вцепляюсь в металлические перила и собираюсь с духом, но ускорение не чувствуется, даже когда транспортный диск дергается, проносится в сотне футов над скромным храмом Музы и, набирая скорость, устремляется к глубокой впадине Кальдерного озера.

«Колесница богов!» — думаю я и тут же списываю эту недостойную мысль на утомление и прилив адреналина.

Разумеется, я тысячи раз видел пролетающие возле Олимпа или над Илионской равниной колесницы, в которых боги снуют по своим божественным делам, однако смотреть снизу — это совсем, совсем не то. С земли кони кажутся настоящими, а колесница — куда менее весомой, чем когда летишь в тысяче футов над вершиной горы — точнее, вулкана, который и сам вздымается над пустыней на восемьдесят пять тысяч футов…

По идее, макушка Олимпа должна находиться в безвоздушном пространстве и сиять вечными льдами. Но я спокойно дышу здесь, как и в казармах схолиастов семнадцатью милями ниже, у подножия вулканических скал, а вместо льда тут мягкая трава, деревья и громадные белые здания, рядом с которыми Акрополь показался бы сараюшкой.

Восьмерка озера имеет шестьдесят миль в поперечнике, и мы проносимся над ней на почти сверхзвуковой скорости. Силовое поле, а может, божественная магия заглушает вой ветра и не дает ему оторвать наши головы. По берегу кальдеры расположились сотни домов, окруженные акрами вылизанных лужаек и садов, жилища богов, надо полагать, а синие воды рассекают огромные самоходные триеры. Брастер Лин сказал как-то, что, по его прикидкам, Олимп имеет размеры Аризоны, а площадь вершины приблизительно совпадает с общей поверхностью Род-Айленда. Странно слышать, как что-то сравнивают с явлениями из иного мира, иного времени, иной жизни.

Держась за перила обеими руками, я заглядываю за вершину, и у меня захватывает дух.

Мы так высоко, что я вижу изгиб горизонта. На северо-западе лежит синий океан, на северо-востоке — побережье, и я вроде бы различаю вдали колоссальные каменные головы, обозначающие границу моря и суши. К северу тянется серпом безымянный архипелаг, еле видимый с берега в нескольких милях от наших казарм, а дальше — сплошная лазурь до самого полюса. На юго-востоке вырисовываются еще три горы, явно пониже Олимпа, но без климатического контроля и оттого в шапках белого снега. Я предполагаю, что одна из них — Геликон и там обитает Муза со своими сестрами, если они у нее есть. К югу и юго-западу на сотни миль лежат возделанные поля, затем дикие леса, за ними красная пустыня, потом… наверное, снова лес, хоть я и не уверен: даль теряется в туманной дымке, сколько ни моргай и ни три глаза.

Колесница выписывает крутой вираж и снижается над западным берегом Кальдерного озера. Белые точки, которые я заметил с высоты, оказываются мраморными домами; их украшают парадные лестницы, грандиозные фронтоны, изваяния и колонны. Я уверен, что никто из схолиастов не бывал этой в части Олимпа… А если и бывал, то не дожил до того, чтобы поделиться впечатлениями.

Мы опускаемся у самого большого из огромных зданий, голографические лошади исчезают. На траве в беспорядке стоят сотни небесных колесниц.

Муза достает из складок одеяния нечто вроде медальона.

— Хокенберри, мне поручили доставить тебя туда, где ты находиться не можешь. Мне также велели вручить тебе два предмета, чтобы тебя не обнаружили и не прихлопнули, как муху. Надень.

Она протягивает мне какой-то капюшон из тисненой кожи и медальон на цепочке — маленький, но увесистый, точно из золота. Муза наклоняется и поворачивает часть диска против часовой стрелки.

— Это персональный квант-телепортатор, как у богов, — негромко говорит она. — Он переносит в любое место, которое ты сможешь отчетливо представить. Этот квит-диск также позволяет двигаться по квантовому следу богов при их фазовом перемещении в пространстве Планка. Однако ни один бог или богиня, за исключением той, что дала мне этот медальон, не сможет отследить твою траекторию. Понятно?

— Да, — лепечу я в ответ.

Ну, все. Пришла моя погибель.

Следующий «дар» еще ужаснее.

— Это Шлем Смерти. — Муза через голову надевает мне узорчатый кожаный капюшон, но оставляет его собранный складками на шее. — Шлем Аида. Он изготовлен самим Аидом и единственный во вселенной скроет тебя от глаз богов.

Я оторопело моргаю. Из каких-то примечаний я смутно помню про «Шлем Смерти» и знаю, что «Аид» (Аидес по-гречески) предположительно означает «невидимый». Однако, если я не ошибаюсь, Аидов Шлем Смерти упомянут у Гомера лишь один раз — Афина надевает его, чтобы стать невидимой для бога войны Ареса. Чего ради кому-то из богинь давать его мне? Чего они от меня хотят? От одной этой мысли у меня подгибаются колени.

— Надень Шлем, — приказывает Муза.

Я неуклюже натягиваю на голову толстую дубленую кожу со вшитыми в нее цепочками микросхем и наноаппаратурой. В шлем встроены гибкие прозрачные окуляры и сетка на уровне рта. Воздух вокруг начинает странно колыхаться, но других изменений я не замечаю.

— Невероятно, — говорит Муза. И глядит сквозь меня.

Судя по всему, я осуществил мечту любого подростка — стал невидимкой. Хотя, как шлем скрывает все мое тело, я понятия не имею. Хочется рвануть отсюда и скрыться от Музы и всех прочих богов. Однако я подавляю этот порыв. Тут есть какой-то подвох. Ни бог, ни богиня, ни даже моя Муза не стали бы наделять простого схолиаста такой возможностью, не приняв определенных предосторожностей.

— Устройство защищает от любого взгляда, кроме взгляда той, что поручила мне дать тебе Шлем, — тихо говорит Муза, уставившись куда-то вправо от моей головы. — Однако эта богиня разыщет тебя где угодно, Хокенберри. И хотя медальон заглушает звуки, запахи и даже биение сердца, чувства богов превосходят твое понимание. В ближайшие минуты держись рядом со мной. Ступай как можно легче, дыши как можно слабее и молчи. Если тебя обнаружат, ни я, ни твоя божественная покровительница не спасем тебя от ярости Зевса.

Как дышать неслышно, если ты напуган? Однако я киваю, забыв, что Муза меня не видит. Она ждет, как будто силясь различить меня своим божественным зрением.

— Да, богиня, — сипло отзываюсь я.

— Возьми меня за руку, — приказывает она. — Держись рядом и не отрывайся от меня. Ослушаешься — будешь уничтожен.

Я беру ее за локоть, словно робкая девушка на первом балу. Кожа у Музы холодная.

Однажды я посетил сборочный комплекс в космическом центре имени Джона Кеннеди на мысе Канаверал. Экскурсовод упомянул, что временами под крышей здания, в сотне футов над бетонным полом, собираются настоящие тучи. Возьмите этот комплекс, поставьте в углу помещения, где я очутился, — и он затеряется здесь, как брошенный детский кубик в соборе.

При слове «бог» вы представляете себе самых популярных — Зевса, Геру, Аполлона и пару-тройку других, но тут их сотни, а бóльшая часть помещения свободна. В милях над нами распростерся золотой купол (греки не умели строить купола, так что это не похоже на консервативную архитектуру других великих зданий, которые я видел на Олимпе), и звуки разговора гулко разносятся в каждом уголке ошеломляющего пространства.

Полы, судя по виду, из кованого золота. Боги глядят вниз с округлых лож, опираясь на мраморные перила. Стены испещрены сотнями и сотнями сводчатых ниш, в каждой стоит беломраморное изваяние. Это статуи присутствующих богов.

То тут, то там мерцают голографические изображения ахейцев и троянцев — в основном полноцветные, трехмерные, в полный рост; люди спорят, едят, занимаются любовью или спят. Ближе к середине сияющий пол опускается и образует впадину, в которой уместились бы все олимпийские бассейны мира, вместе взятые. Здесь плавают, вспыхивая, другие картины Илиона в реальном времени: виды с высоты птичьего полета, крупные планы, панорамная съемка, полиэкран. Все диалоги слышны, будто греки и троянцы находятся в этом помещении. Вокруг видеопруда восседают на каменных тронах, лежат на мягких ложах, стоят в своих мультяшных тогах боги. Важные боги. Главные, известные каждому младшему школьнику.

Те, что попроще, сторонятся, пропуская Музу в центр, я почти бегу рядом, моя невидимая рука дрожит на ее локте; я стараюсь не шаркнуть сандалией, не споткнуться, не чихнуть, не дышать. Боги меня вроде не замечают. Есть подозрение, что, если меня заметят, я очень быстро об этом узнаю.

Муза останавливается в нескольких ярдах от Афины Паллады. Я чувствую себя трехлетним малышом, цепляющимся за мамину юбку.

Одна из младших богинь, Геба, снует в толпе, наполняя золотые кубки каким-то золотым нектаром; несмотря на это, боги ожесточенно спорят. С первого взгляда ясно, кто здесь владыка, кто гонит по небу черные тучи. Огромный, бородатый, умащенный благовониями Зевс, бог богов, восседающий на высоком троне. Зевс не мультяшный, а страшная реальность. Его властное присутствие настолько осязаемо, что кровь в моих жилах застывает сгустками холодной слизи.

— Как нам управлять ходом войны? — вопрошает Громовержец, а сам так и мечет негодующие взгляды в сторону своей супруги, Геры. — Или судьбой Елены? Если богини вроде Геры Аргивской или Афины, заступницы воинов, постоянно вмешиваются — например, удерживают руку Ахиллеса от пролития крови Атрида?

Он устремляет грозовой взор на богиню, возлежащую на пурпурных подушках:

— Или ты, Афродита, с твоим вечным смехом, постоянно защищаешь этого красавчика Париса, отклоняешь от него метко брошенные копья и отгоняешь злых духов! Как явить волю богов и, что важнее, волю Зевса, если вы, богини, все время спасаете своих любимчиков вопреки Судьбе! Несмотря на твои махинации, Гера, Менелай еще, возможно, увезет Елену домой… Либо, кто знает, Илион еще победит. И не вам, горстке богинь, это решать.

Гера складывает руки на груди. В поэме ее столько раз величают «белорукой», что я почти поверил, будто они у нее самые белые на Олимпе, но хотя кожа у Геры и вправду почти молочная, она не светлее, чем у Афродиты, или дочери Зевса Гебы, или у любой богини из тех, кого я вижу с моего места рядом с видеопрудом… за исключением Афины, которая выглядит странно загорелой. Я знаю, что такие описания характерны для гомеровского типа эпической поэзии. Ахиллес, например, часто зовется «быстроногим», Аполлон — «дальноразящим», а имени Агамемнона предшествуют определения «пространнодержавный» и «повелитель мужей»; ахейцы в «Илиаде» почти всегда «пышнопоножные», корабли у них «черные» или «быстролетные», и так далее.

Повторяемые эпитеты лучше простых описаний отвечали строгим требованиям дактилического гекзаметра и позволяли певцу укладывать предложения в стандартный ритм. Я всегда подозревал, что многие ритуальные обороты, такие как «встала из мрака с перстами пурпурными Эос», — это словесные затычки, позволявшие певцу выиграть несколько секунд, чтобы вспомнить — или сочинить — следующие строки действия.

И тем не менее, когда Гера начинает отвечать мужу, я смотрю на ее руки.

— О жестокосердый сын Крона! — говорит она, сложив белые руки. — Что ты такое говоришь? Как смеешь ты называть мои труды бесполезными? Я проливала пот, бессмертный пот, собирая ахейские воинства, задабривая мужское эго каждого из героев, чтобы они не перебили друг друга раньше, чем убьют троянцев… Это же сколько сил — моих сил, о Зевс! — потрачено, чтобы навлечь великие несчастья на царя Приама, на Приамовых сынов и на Приамов град!

Громовержец хмурит брови, чуть подается вперед со своего неудобного на вид трона, сжимает и разжимает огромные белые кулаки.

Гера в отчаянии всплескивает ладонями:

— Поступай как знаешь — ты всегда так делаешь, — только не жди от нас, бессмертных, похвалы.

Зевс встает. Если рост других богов — восемь или девять футов, то в Зевсе все двенадцать. Его лоб грозно нахмурен, а голос гремит раскатами грома (и это не поэтическая метафора):

— Гера, моя любимая Гера! Что сделали тебе Приам и его сыновья? Отчего ты так яростно стремишься уничтожить Приамов град Илион?

Гера стоит молча, опустив руки, чем лишь подхлестывает царственный гнев Зевса.

— Это даже не злость, богиня, это ненасытность! — рычит он. — Ты не успокоишься, пока не высадишь ворота Трои, не разрушишь ее стены и не сожрешь сырьем Приама и всех Приамидов!

Лицо Геры вполне подкрепляет это обвинение.

— Ну… ну… — гремит Зевс, почти захлебываясь, как многие мужья на протяжении тысячелетий. — Делай что хочешь. Но запомни, Гера, когда я захочу погубить город, который мил тебе не меньше, чем мне прекрасный Илион, даже и не думай противиться моему гневу.

Богиня делает три стремительных шага вперед; в этот миг она похожа на атакующего хищника или на гроссмейстера, который увидел просчет в обороне противника.

— Да! В мире есть три города, которыми я дорожу: великий Аргос, Спарта, Микены, чьи улицы столь же широки и державны, как в твоей злополучной Трое. Можешь истреблять их в свое удовольствие, если того требует твоя страсть к разрушению. Я не скажу ни слова… Да и что толку? Сила на твоей стороне, господин мой. Однако не забывай, о Зевс: я тоже дочь Крона и потому заслуживаю твоего уважения!

— Я и не спорю, — бормочет Зевс, опускаясь на место.

— Так давай уступим друг другу, — отзывается Гера медоточивым голоском. — Я — тебе, а ты — мне. Прочие боги покорятся. Поспеши, муж мой! Ахиллес пока отказывается сражаться, а на поле брани затишье из-за глупого перемирия. Постарайся, чтобы троянцы первыми нарушили клятву и нанесли урон достославным ахейцам.

Зевс хмурится, ворчит, ерзает на троне, но приказывает чутко внимающей Афине:

— Спустись на затихшее поле брани между Троей и лагерем ахейцев. Позаботься, чтобы троянцы первыми нарушили клятву и нанесли урон достославным ахейцам.

— И в пылу победы бросились на аргивян, — подсказывает Гера.

— И в пылу победы бросились на аргивян, — устало повторяет Зевс.

Афина исчезает в квантовой вспышке. Зевс с Герой уходят, другие боги тоже начинают расходиться, негромко переговариваясь между собой.

Муза еле заметным движением пальца манит меня за собой и уводит прочь.

— Хокенберри, — произносит богиня любви, возлежащая на устланном подушками ложе.

Гравитация, пусть и ослабленная, подчеркивает прелесть ее роскошного, молочного, шелковистого тела.

Муза привела меня в полутемный чертог, освещенный лишь догорающей жаровней и чем-то, подозрительно смахивающим на экран компьютера. Она шепнула мне снять Шлем Смерти, и я с облегчением стянул кожаный капюшон, как ни страшно было вновь сделаться видимым.

Тут вошла Афродита и возлегла на ложе.

— Ступай, Мелета, я тебя позову, — кивнула она, и Муза скрылась за потайной дверью.

Вот оно что! Мелета. Не одна из девяти, а одна из трех сестер, в которых верили прежде. Мелета отвечала за «упражнение», Мнема — за «запоминание», Аоиде же досталось…

— Я видела тебя в чертоге богов, Хокенберри. — Голос Афродиты мгновенно пробуждает меня от ученой задумчивости. — И если бы я указала на тебя владыке Зевсу, от тебя не осталось бы и горстки пепла. Даже квит-медальон не дал бы тебе скрыться, ибо я могу следовать по траектории твоих фазовых перемещений в пространстве-времени. Знаешь, почему ты здесь?

Моя покровительница — Афродита. Она велела Музе вручить мне эти устройства. Что я должен сделать? Преклонить колени? Пасть ниц? Как к ней обращаться? За девять лет, два месяца и восемнадцать дней ни одно божество, кроме Музы, не давало понять, что знает о моем существовании.

Я ограничиваюсь учтивым поклоном, стараясь не пялиться на ее красоту, на розовые соски, просвечивающие сквозь тонкий шелк, и мягкий изгиб живота, бросающий тень на темный треугольник ткани там, где сходятся бедра.

— Нет, богиня, — выдавливаю я в конце концов, хотя уже не помню, что она спросила.

— Известно ли тебе, зачем тебя выбрали схолиастом, Хокенберри? Почему твою ДНК исключили из разрушения наноцитами? Почему, еще до того, как тебя избрали для реинтеграции, твои тексты о войне заложили в симплекс?

— Нет, богиня.

Мою ДНК исключили из разрушения наноцитами?

— Ты знаешь, что такое симплекс, смертная тень?

«Вирус герпеса?» — думаю я.

— Нет, богиня.

— Симплекс есть простой геометрический математический объект, упражнение в логистике, треугольник или трапеция, загнутые внутрь себя, — говорит Афродита. — Лишь в сочетании с множественными измерениями и алгоритмами, определяющими новые умозрительные области, через создание и отбрасывание допустимых подмножеств n-пространства, плоскости исключения становятся неизбежными контурами. Теперь понимаешь, Хокенберри? Понимаешь, как это применимо к квантовому пространству, времени, к войне там, внизу, или к твоей собственной участи?

— Нет, богиня. — Мой голос дрожит, и я ничего не могу с этим поделать.

Тихо шелестит ткань; я на миг поднимаю взгляд и замечаю изящное движение гладких бедер и нежных рук; самая обворожительная женщина в мире меняет позу, устраиваясь поудобнее.

— Не важно. Несколько тысяч лет назад ты, а вернее, твой смертный прототип написал книгу. Помнишь о чем?

— Нет, богиня.

— Повторишь еще раз, Хокенберри, и я разорву тебя от промежности до макушки и буквально пущу твои кишки себе на подвязки. Это тебе понятно?

Трудно говорить, когда во рту пересохло.

— Да, богиня, — выдавливаю я, слыша, как сипит мой голос.

— Твой труд занял девятьсот тридцать пять страниц, посвященных одному-единственному слову — менин. Сейчас-то вспомнил?

— Нет, бо… боюсь, что я все забыл, госпожа Афродита, но уверен, вы абсолютно правы.

Я снова украдкой гляжу на нее и успеваю заметить: богиня улыбается. Она подперла подбородок левой рукой, палец, прижатый к щеке, касается безупречно изогнутой темной брови. Какие у нее глаза! Цвета лучшего коньяка.

— Гнев, — тихо говорит она. — Менин аэде теа…[11] Ты знаешь, кто выиграет войну, Хокенберри?

Думать надо быстро. Я был бы плохим ученым, если бы не знал исхода поэмы. Хотя «Илиада» заканчивается погребением Ахиллесова друга Патрокла[12], а не падением Трои, а упоминание гигантского коня есть лишь в словах Одиссея, да и то в другой поэме… Но если я заявлю, будто знаю, чем кончится эта настоящая война, а из спора, который я только что подслушал, ясно, что запрет Зевса разглашать богам будущее, предсказанное в «Илиаде», по-прежнему в силе… то есть если сами боги не знают, что будет дальше, не поставлю ли я себя выше богов, в том числе Судьбы? Боги никогда не одобряли гордыню. И к тому же Зевс, который один знает всю «Илиаду», запретил другим богам задавать вопросы, а нам, схолиастам, говорить о любых событиях, кроме уже случившихся. Злить Зевса — определенно не лучший способ выжить на Олимпе. И все же меня вроде бы исключили из разрушения наноцитами. С другой стороны, я целиком и полностью поверил богине любви, когда та сказала про подвязки из моих кишок.

— Что вы спросили, богиня? — только и могу выговорить я.

— Ты знаешь содержание «Илиады», однако я нарушу веление Зевса, если спрошу, что тут произойдет. — Афродита больше не улыбается, она даже слегка надувает губки. — Но я могу спросить, предсказывает ли поэма нашу реальность. По-твоему, схолиаст Хокенберри, кто правит миром — Зевс или Судьба?

Вот ведь черт! Как ни ответь, быть мне без кишок, а красавице-богине — в склизких подвязках. Я говорю:

— Насколько я понимаю, богиня, хотя вселенная послушна воле Зевса и должна подчиняться причудам божественной силы, которую именуют Судьбой, хаос тоже в какой-то мере влияет на жизнь людей и богов.

Афродита испускает тихий смешок. Она вся такая мягкая, чувственная, соблазнительная…

— Мы не будем ждать, когда хаос решит исход состязания, — произносит она уже без смеха. — Ты видел, как Ахиллес удалился нынче с общего совета?

— Да, богиня.

— Тебе известно, что мужеубийца умолял Фетиду отомстить своим товарищам-ахейцам за обиду, нанесенную ему Агамемноном?

— Сам их разговора не видел, богиня, однако этот факт не противоречит… содержанию поэмы.

Кажется, выкрутился. Событие-то в прошлом. К тому же Фетида — мать Ахиллеса, и весь Олимп в курсе, что он попросил ее вмешаться.

— О да, — молвит Афродита, — эта коварная мерзавка с мокрыми грудями побывала здесь, обнимала колени Зевса, а наш бородатый хрыч только что вернулся с пирушки у эфиопов на водах Океана. Она умоляла его, ради Ахиллеса, даровать троянцам множество побед. Старый козел согласился, чем, само собой, разозлил Геру, верховную защитницу аргивян. Отсюда и сцена, которую ты видел.

Я стою перед ней, руки вытянуты по швам ладонями вперед, голова чуть склонена, и неотрывно слежу за богиней, точно за коброй, прекрасно зная, что если она решит меня атаковать, то атакует стремительней и смертоносней любой кобры.

— А знаешь, почему ты продержался дольше других схолиастов? — резко спрашивает Афродита.

Любое слово станет моим приговором. Молча, почти неприметно я мотаю головой.

— Ты жив, ибо я предвидела, что ты можешь сослужить мне службу.

Пот течет по лбу и щиплет глаза. Соленые ручьи бегут по щекам и шее. Девять лет, два месяца и восемнадцать дней моя обязанность заключалась в одном — наблюдать и не вмешиваться. Ни в коем случае. Никоим образом не влиять на поведение героев, а тем паче на ход войны.

— Слышал, что я сказала, Хокенберри?

— Да, богиня.

— Ты хочешь узнать, что это за служба, схолиаст?

— Да, богиня.

Афродита встает с ложа. Я склоняю голову, но все равно слышу тихий шелест шелкового одеяния, слышу даже, как ее белые гладкие бедра трутся друг о друга, когда она приближается ко мне. Чувствую аромат благовоний и запах чистого женского тела. На миг я забыл, насколько высока богиня, но вспоминаю об этом, когда она нависает надо мной. Ее груди в дюймах от моего склоненного лба. Меня одолевает нестерпимое желание зарыться в благоуханную ложбину между этими грудями, и хотя я знаю, что карой будет немедленная смерть, в тот миг мне кажется, что оно бы того стоило…

Афродита кладет руку на мое напрягшееся плечо, гладит грубую тисненую кожу Аидова Шлема, проводит пальцами по моей щеке. Несмотря на ужас, я чувствую, как у меня встает.

Шепот богини щекочет ухо — ласковый, зазывный, чуть игривый. Она точно знает, что со мной, воспринимает это как должную дань. Она наклоняется совсем близко ко мне; я чувствую кожей тепло ее щеки, когда она шепчет мне два простых повеления.

— Отныне ты станешь следить для меня за другими богами, — спокойно произносит Афродита. И тихо, так тихо, что биение моего сердца почти заглушает ее слова, добавляет: — А когда придет время, ты убьешь Афину.

Примечания

11

Менин аэде теа. — Гнев воспой, богиня (греч.).

12

Хотя «Илиада» заканчивается погребением Ахиллесова друга Патрокла… — Трудно сказать, что это: авторская описка, проверка читательского внимания или отличие мира «Илиона» от нашего, в котором «Илиада» заканчивается погребением Гектора.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я