Хохот Демиурга. Плаха и Веха

Максим Шешкаускас, 2018

«Нужно больше секса, насилия, воспевания человеческих пороков – искусство не нужно – новое искусство – искусственное потакание запросам!» Веха начинает воплощать свой маниакальный план по истреблению писателей, так как считает, что они туманят разум. Плаха бросает все, чтобы написать свой первый роман. Чем болен Бог, нашептывающий Вехе подсказки? В каком эксперименте принял участие Плаха? В покрытом гигантскими щупальцами Петербурге героев ждет роковая встреча. Содержит нецензурную брань.

Оглавление

Веха 2. Контрабандист Ганин

— Ну просто анекдот — нанёс мне, понимаешь, семнадцать ножевых ранений. Из которых три в спину, а одно так вообще в пах… И что ты за человек после этого?

Передо мной стоит бритоголовый писака. На нём та же толстовка и те же мешковатые штаны, что были надеты во время моего нападения. Затхлый запах въедается в ноздри, горло дерёт от сухости.

Стою молча, на вопрос писаки не отвечая. Осматриваюсь, пытаюсь понять, что вокруг меня, почему-то не могу разобрать — вроде стоим в комнате, но интерьер никак не проглядывается, и не так, словно предметов совсем нет, а будто они есть, но не откладываются в памяти…

— Ладно, можешь не отвечать. Что ты ебанат — и так понятно, — продолжает писака, — расскажи лучше другой анекдот, почему я? Что я тебе такого сделал?

Рассматриваю писаку, одежда цела. Успел переодеться во второй комплект? И каким образом уцелел после стольких ударов?

— А ты не разговорчив! Хотя чего ожидать от психопата. Так, сейчас, погоди.

Писака морщит лоб и натирает виски пальцами.

— Преимущество мёртвых над живыми, — туманно объясняет он, — так… Вот это анекдот! Так, значит, ты остаток своей жалкой жизни борьбе с писателями посвятил?!

Молчу, хочу приблизиться к нему, но ноги опять непослушны.

— Это, значит, мои тексты могли навредить человечеству? Священная война, говоришь? Анекдот!

Мысли пеленает, писака виднеется в туманной дымке. Картинка тускнеет…

— Не-не-не! — грозит он кулаком.

Меня будто окатывают из ведра холодной водой, сонливость проходит, и я могу внимать его речи:

— Не-не-не! — повторяет тем временем. — Мы с тобой ещё не договорили. Я хочу, чтобы ты сам объяснил, зачем это сделал. Зачем целых семнадцать раз пырнул меня ножом?

— Ты пишешь, — произнесённый вслух сиплым голосом аргумент звучит нелепее, чем в мыслях, — промываешь мозги читателям, это надо было остановить.

— Вот анекдот! Ты же читал мои тексты? И что, я тебе сильно промыл?

Отвечать не хочется, но что-то подсказывает, что требуется:

— Мне нет… Но мог найтись кто-то, кому…

— Ага-ага!

— Мог найтись кто-то, кому бы промыл! — я не даю себя перебить. — А, может, уже кому-то успел! Ведь как ни крути — ты поучать пытался. А чему ты мог научить? Будто понимаешь истину.

— Истину? О чём ты? Где ты в моих текстах истину-то увидел? Анекдот!

— Любой текст подталкивает к размышлениям, даёт отправную точку. А кто ты такой, чтобы давать эту точку? Без тебя разберутся! Вернее, они и разбираться не должны. Должны жить, и всё.

— А кто ты такой, — писака смотрит спокойно, — чтобы решать, как должны поступать ОНИ.

— Ты прав. Поэтому-то я и молчу. Поэтому не навязываю никому принятое мной решение, не пишу трактатов, не насаждаю свои мысли в чужие головы.

— А вместо этого тихо истребляешь писателей…

— Что поделать, если вы пудрите мозги.

— Тебе, погляжу, запудрили капитально…

— Ну, вот ты, например, — говорю я сквозь зубы, не в силах подавить злобу, — ты хоть сам был уверен в том, о чём пишешь?

— Разумеется! — самодовольная ухмылка.

— Чушь! — перехожу на крик. — Ты просто изливал нытьё, взывал к сопереживанию, хотел привлечь к себе внимание! Всё, что ты делал — позволял взглянуть на жизнь глазами нытика и неудачника — заставлял читателя на время превратиться в себя, а к чему ему такой опыт? Думаешь, сделало бы это кого-нибудь лучше? Да чёрт с ним, с «лучше»! Сделало бы счастливее?

Писака отводит взгляд и картинно супится:

— Вот видишь, я сейчас мысль не могу сформулировать, чтобы ответить, а ты меня прям того — семнадцать раз… Ты только скажи, допустим, истребишь всех пишущих — потом за высказывающихся вслух примешься? Они ведь также мыслями делятся, насаждают и прививают, как ты сам говоришь?

— Может быть. Если Он мне укажет.

— Ах да, забыл, тобой ведь Господь управляет… Анекдот! Но тихо… тихо… ты слышишь? — писака становится серьёзным и, приложив к уху ладонь, к чему-то прислушивается.

Я тоже пытаюсь прислушаться, но это оказывается сложной задачей — как только я начинаю концентрироваться на посторонних звуках, «плывет» картинка восприятия. Наконец я слышу жужжание вдалеке. Так может жужжать майский жук, например.

Писака замирает, а мне хочется услышать объяснение происходящему:

— Что это?

Вместо ответа он цыкает и закатывает глаза.

Жужжание усиливается и приближается. И вот в окно (только сейчас я осознаю, что мы стоим в пустой комнате у распахнутого окна) влетает насекомое. Оно похоже на стрекозу, только её тело изогнуто запятой так, что хвост торчит впереди головки.

— Что это за тварь?!

— Замри и не двигайся… — шепчет писака.

Невольно подчиняюсь. Насекомое делает несколько кругов над потолком, долетает до дальнего угла комнаты, кружит там и медленно летит прямо на меня.

Пячусь, попеременно оглядываясь то на писаку, то на стрекозу. Отступать некуда — за спиной стена. Насекомое зависает в воздухе где-то в метре от меня…

А потом неожиданно нападает! Успеваю выставить руки и чувствую, как жало впивается в кисть. Писака громко хохочет.

— Что за…?

Пробую стряхнуть стрекозу, но она держится цепко. Хватаю её свободной рукой — насекомое, не высвобождая жала, изворачивается и вгрызается в палец, откусывая от него кусочек плоти. Меня окатывает ледяной волной ужаса: у стрекозы миниатюрная человеческая головка с лицом бритоголового писаки.

— Что происходит? Что ты делаешь?

Ответ доносится сквозь смех:

— Прививаю идею! Ты ведь этого боишься больше всего…

***

Не открывая глаз, обдумываю приснившийся кошмар. В салоне включают лампочки — от света закрытые веки кажутся залитыми красным…

— Приближаемся к границе. Кто ещё не заполнил — заполняем миграционные карты, — полностью выводит из сна голос стюарда.

Спать в кресле было неудобно, покалывают затёкшие ноги, из ранки на левой руке сочится и струйкой стекает кровь.

— Сейчас будем проходить таможенный контроль — готовьте паспорта и с ручной кладью на выход, — инструктирует стюард.

— Покурить бы? — просит мужик с кресла перед моим.

— После того, как пройдём контроль…

Поднимаюсь, прохожу вдоль рядов до туалета, закрываю за собой. Из зеркала смотрит бледное, почти белое лицо с уставшими глазами и двухдневной щетиной. Щёки впалые, чёрные круги под глазами…

Умываю лицо, смываю с руки уже запекающуюся кровь, обматываю рану бумажным полотенцем — кровь просачивается сквозь бумагу, зажимаю рану сильнее. Возвращаюсь на сидение.

Пассажиры в полупустом салоне суетятся, кто-то тянется за сумками на верхние полки, кто-то копошится на своем месте. Мужик, спрашивающий у стюарда, можно ли закурить, повернувшись в кресле, пристально смотрит на меня, на мою руку.

— Когда это ты успел? — кивает на рану. — У меня пластырь есть, дать?

Не дожидаясь ответа, лезет в рюкзак, что-то ищет, протягивает мне переносную аптечку.

Кивком благодарю, беру пластырь, срываю и комкаю промокшую бумагу, заклеиваю кровоточащую язву на руке.

— На вот, выпей.

Между сидениями появляется фляга. Не раздумывая, откручиваю пробку и из горла отпиваю. Виски разливается по нутру, сонное тело прошибает потом, металлическое послевкусие остаётся на нёбе…

— Ганин! — громко представляется мужик.

Киваю, возвращая флягу.

— Ганин А Пэ, почти как мой знаменитый тёзка.

— Понятно.

— И как мой тёзка — поэт! Только я осетин… — отпивает из фляги.

Внимательно смотрю на Ганина — лицо, обтянутый высохшей, загрубевшей кожей череп; карие пуговицы глаз; хаотичные чёрные и седые жидкие пучки волос на голове раскиданы, как фигуры в завершающейся шахматной партии.

Неужели судьба свела с ним не случайно и действовать придётся так скоро? А что я хотел? Вступая на путь войны, некогда расслабляться. Раз уж меня выбрали карающим перстом.

Но зачем так слепо? Провернуть такое в автобусе и уйти безнаказанным невозможно. Или?

Автобус останавливается. В окне виднеются контрольно-проходные пункты, перекрытые шлагбаумами, слева небольшое одноэтажное здание таможни.

Ганин снова протягивает флягу:

— На посошок, — подмигивает.

«Как бы не за упокой», — думаю цинично, отпивая.

— Ты, кстати, не представился.

Смотрю на него хмуро, но отвечаю:

— Веха.

— Здорово! — одобряет Ганин. — Ёмко и кратко. Тоже в Питер?

— Автобус ведь без остановок.

— Мало ли… — Ганин подвисает, — поди, пишешь чего?

— Не понял?

— Стихи? Прозу?

Автобус распахивает двери. Пассажиры выходят в ночную прохладу. Поднимаюсь, Ганин вслед за мной.

— Даже в мыслях не было.

— А зачем тогда в Питер? — удивляется, словно других причин быть не может в принципе.

«Резать таких, как ты», — думаю. Но вслух задаю встречный вопрос:

— А ты?

— Бить оригинальным слогом! Вот ты можешь небанальную рифму к «любовь» придумать?

— Вряд ли… — говорю куда-то мимо него.

Мысли перемешиваются с невероятной скоростью: «Что делать с поэтом? А что если меня уже поджидают на таможне? Ну, доберусь до Питера, что потом?»

— Строгий таможенный контроль ввёл пошлину на любовь. А Ганин контрабандой, перемешав с табаком и завернув в папиросною бумагу, жёлтыми зубами вгрызшись в фильтр, её украдкой пронёс, — декламирует Ганин и интересуется, — оригинально?

— Не уверен… А рифма?

— Экспромт! Только что родился.

Достает из нагрудного кармана блокнот с ручкой и что-то (видимо экспромт) записывает.

— Чуть доработать, конечно, требуется, — сознается, — а насчёт рифмы не заморачивайся. К «любовь» уже давно ничего свежего не придумаешь… Лучше без рифмы — свободный стих.

Стоим в очереди на таможенный контроль у опустевшего автобуса. Ганин в третий раз протягивает выпить. Сам сует в рот сигарету — в экспромте он не соврал — зубы действительно желтые.

Пытаюсь закрыть флягу, но пробка никак не налезает на резьбу — кажется — непереносимо громко постукивает о горлышко в трясущихся руках. Не привлечь бы внимание таможенников.

— Если я сейчас закурю, меня что, через границу не пропустят?

Что от меня надо этому охмелевшему поэту? Только лишний шум создаёт. А чего я боюсь, в самом деле?

— Любов-покров. Как тебе находка? — предлагает Ганин. И тут же отвергает предложенное — пошловато…

Сейчас надо будет протянуть паспорт в окошко. Дел-то на минуту…

Ганин проходит контроль передо мной, подмигивает, остается подождать меня.

Сейчас передам паспорт. Она внимательно прочитает, осмотрит меня, кивнёт, выйдет куда-то… Вернётся на своё место, натянуто улыбнётся — я ещё успею рассмотреть следы розовой помады на зубах — красилась спросонья… Вот в этот момент меня незаметно под руки подхватят двое в форме, завалят на деревянный пол с содранной и протоптанной многочисленными ботинками краской… Конец похода…

Случайно оброненный мною студенческий, например… Фоторобот, составленный той парочкой, точно ведь хорошо рассмотрели… Отпечатки, оставленные на ноже… Бред! Меня нет ни в одной картотеке…

А что если прямо сейчас начнут снимать отпечатки у всех подряд?

Ерунда! Произошло рядовое убийство, коих в Риге полным-полно…

Листает паспорт до страницы с визой. Возвращается на первую страницу — сравнивает лицо на снимке с лицом перед нею. Опять пролистывает, ставит печать — таможенный контроль пройден.

— Ганин-таки пронёс контрабандную любовь, — извещает поэт, — пойдём, покурить надо. Сам-то куришь?

Не отвечаю, иду за ним следом на российский воздух, который запахом тот же латвийский. Наш автобус обыскивают в сторонке. Ганин закуривает, мне протягивает флягу:

— Допивай, у меня тут, — кивает на рюкзак, — ещё бутылка. Литр, больше не провезти.

Делаю большой глоток, но во фляге ещё остается. Выдыхаю, допиваю остатки. Кружится голова, дрожь в руках утихает, но ощущение, что вот-вот окликнут люди в форме, не покидает.

Смотрю на Ганина, тот, придерживая согнутую в локте руку другой рукой, курит. Мечтательный взгляд направлен к звёздам…

Так каким же образом мне поступить? Когда атаковать? По сигналу? Посетит ли меня, как посетило в прошлый раз, откровение? А что если я ошибаюсь, а что если поэты не входят в число насаждающих свою мысль? Певцы настоящего дня, воспевающие жизнь, по своей нежной натуре пострадавшие больше других от навязываемых писателями идей. Что если моя цель — исключительно прозаики? Или что если для поэтов Господом подготовлен другой воин?

А не от страха ли я так мыслю? Не Ганина ли глаза, в которых агрессивного блеска побольше, чем в моих будет, внушают эти мысли? Не объёмные ли мышцы под его футболкой? Не люди ли в форме? Когда это поэты были безобиднее? Кого там этот поэт собирался бить своим слогом?

— О! Я же тебе не рассказывал, как работал санитаром на скорой? — отвлекается от неба поэт, видимо, успев пересчитать все звёзды.

Автобус заканчивают обыскивать, пассажирам разрешают вернуться. Ганин, не отрываясь от рассказа, идет со мной рядом. Пересаживается на пустующее сидение рядом с моим.

Решаю бездействовать, пока новое откровение не укажет на противное.

Мы с поэтом долго пьем, а потом я отключаюсь.

***

Чувство, что кто-то глубоко во мне монотонно стонет, ощущение паров спирта при выдохе, хочется делать что угодно, только бы не сидеть на месте, хотя понимаю, что от похмелья не убежишь…

Автобус медленно продвигается по городу, стоим в пробке с самой его черты. Мокрая серость за запотевшим окном. Ганин сидит на своём месте, в прострации залипнув на стекло, а ведь ночью, чем отчётливее проглядывалось дно у бутылки, тем больше из поэта выливалось экспромтов, словно виски было тяжелее переполняющих его стихов и вытесняло их наружу.

Думать о прошлом и будущем не хочу, тем более планировать кого-то там убивать (как же страшно даже представить!). Взгляд лихорадочно мечется по салону и панораме за окном, больше всего я боюсь, что неожиданно нагрянувшее новое откровение вырвет меня из такого хрупкого состояния уюта. Впрочем, так же панически страшно и до конечной автобуса — я ощущаю себя слабым и беззащитным — мне бы сейчас хорошенько выспаться и отдохнуть, но, боюсь, денег едва ли хватит на номер даже в третьесортной гостинице…

Санкт-Петербург не производит никакого впечатления, что хорошо — значит разум не поддаётся на цепкие уловки цивилизации, не порождает пустого ощущения восторга перед жившими когда-то архитекторами, не облепливает фантазиями о том, как я мог бы обжиться, не заставляет мечтать, не приводит к неосуществимым идеям о возможном счастье…

Закрываю глаза и пытаюсь вздремнуть, но чем больше стараюсь не думать, тем сильнее бурлит поток мыслей.

С места вскакивает тучная женщина, салфеткой с платья вытирая пролитый сок. Платье чёрное, из сукна, похоже на рясу священника, ксёндза, например…

За окном, поднятый ветром, парит пустой полиэтиленовый пакет. В автобусе молчание, будто кто-то умер — глухое молчание, словно где-то рядом смерть, и от этого говорить неловко…

Неужели летний Петербург похож на весеннюю Ригу? Тогда так же шёл дождь, серое небо так же поглощало яркие краски…

Гурьбой продвигаемся от часовни к свежевыкопанной могиле. Иду в хвосте, переваривая речь ксёндза, который теперь едет за траурной колонной на отполированном воском белом внедорожнике — «мерседесе». Почему-то очень раздражает, как представляю, что ксёндз сейчас едет, а в салоне включена печка, ему тепло, мы же идём — ботинки в грязи, многие без зонта… В какую сумму он оценил отпевание самоубийцы? Взял ли дороже, чем с какого-нибудь прихожанина и праведника? Нет, наверное, ведь в его лице читается явное недовольство, речь сводилась к тому, что Веня — пример заблудшей без церкви овцы (Веня был некрещёным, как и принявшие решение о присутствии на похоронах католического священника его родители). Ксёндз намекал, что для Вени уже слишком поздно, но остальным шанс задуматься…

Думаю о лицах — пытаюсь угадать, кто первым сбросит траурную маску, кто вторым, и так далее. И, конечно, то и дело вспоминаю наш с Веней последний разговор…

Когда мы у могилы ждем ксёндза, ищущего место, где припарковаться и при этом не перекрыть узкую грунтовую дорогу, остро задумываюсь о смерти. Это случается со мной впервые. Разумеется, я имел разговоры на данную тему, но ни разу по-настоящему не вдумывался и вёл их, руководствуясь шаблонными не своими фразами и понятиями…

Вот открыли заднюю дверцу катафалка, а в нём лежит гроб с человеком, моим другом. Но его уже нет — осталось лишь мёртвое тело, а его самого, живого, нет больше нигде. Как ни ищи, куда ни заглядывай — нет его больше в жизни. Ушёл… А куда? В никуда. Его просто нет и больше не будет. Вот провожают, потом разойдутся — как считал Веня, разбредутся в поисках своего недосягаемого счастья. А он ушёл навсегда, так и не достигнув… Считал, что достичь невозможно. И потому разорвал… Неужто небытие лучше? Ведь теперь-то он точно никого не сможет убедить в своей мысли. Ушёл, не оставив за собой ничего, возможно, лишь мне открыв свои убеждения.

А ведь я Веню всерьёз не воспринимал… Даже не пытался вникнуть в его идеи. А теперь он мёртв, нет его, и некому выслушать его хотя бы из уважения… Неужели я его совсем не уважал?.. А если бы я знал, как он закончит тот день? Свой последний? Как бы я слушал его последние мысли? Как бы отвечал, зная, что разговор заключительный?

А если он был прав? Что если счастье недосягаемо? Что если он это понял и осознал? Редкий, кто понял, что борьба пустая. Что цель, кажущаяся такой близкой, на самом деле постоянно отдаляется на расстояние, на которое к ней приблизишься. Что лучше совсем без цели. Совсем. Ведь её невозможно достичь. И все мы уйдём, не догнав. В том числе и я. Пускай чуть позже Вени, но растворюсь, исключусь из жизни, никогда счастья не нагнав. В точности такая же участь, как Веню, ожидает и меня. Только позже. Чуть-чуть. Пустые фантазии. Лучше без них…

Но ведь смерть сама по себе не страшна. Чего бояться, если после неё ничего нет? Ад — осознание смерти, того, что когда-то умрёшь… Если бы только не думать, если бы отключить фантазию…

Жизнь — непрерывный матч в пинг-понг между желаемым и действительным, где мы лишь в роли шарика. Не беда, если сломаемся, треснем, раздавят… Шарик ничего не стоит…

Сейчас Веню опустят в могилу. Мы разойдёмся. А что ждёт меня? Какая разница между раньше и позже? И что заставляет думать об этом? Кто заставляет? Зачем? Ведь ад — в осознании смерти… Если бы не осознавать… Если бы не было тех, кто этому учит… если бы не мечтать…

…Порыв холодного ветра проносит мимо пустой пакет…

…Ксёндз стоит подле могилы, стряхивая с подола рясы брызги, только больше размазывая мокрую грязь…

…Тучная женщина смиряется со свежим пятном на похожем на рясу платье…

…Глухое молчание, когда смерть где-то рядом. Когда говорить неловко…

…Сквозь дождь доносится плач убивающейся над усопшим сыном матери…

…Холод по телу…

…Увлажняются глаза…

А потом… А что потом? Потом я понял, почему поступок Вени трусливый. Понял, что он поступил эгоистично, ведь ему было кому причинить боль. Ведь у него остались близкие. У него были близкие, не то что у меня…

На сороковой день после его смерти меня позвали на кладбище, и чёрт меня дернул…

Его мать всё рассказывала о могиле, хвасталась, какой памятник она заказала и вскоре поставит. Она всё суетилась, убирала граблями, аккуратно раскладывала цветы, зажигала свечи, очень скрупулезно относилась даже к самой незначительной мелочи. Меня её поведение удивляло и раздражало — мать потеряла единственного сына, а вместо того, чтобы скорбеть, она всё хлопочет и хвалится этим. А потом я вдруг понял: мать потеряла своего сына. Своего единственного и навсегда. Всё, что от него осталось — небольшой клочок земли с деревянным крестом и холмиком. Она больше не сможет увидеть своего сына никогда. Не сможет поговорить, потрепать его, украдкой гордо улыбнуться… Веня живым ходил лохматым — а она, всегда считая его ребёнком, все норовила причесать, привести в порядок. Хотела причесать, да он смущался и грубил.

А теперь его нет, так пусть хоть могилка будет ухоженной. Хлопоча над землёй, она хлопочет над сыном, которого у нее больше нет.

***

Теперь я знаю, Бог есть, а значит смерть — не конец. Принял ли Бог Веню? Как Он относится к самоубийцам на самом деле? А к убийцам?

Но ведь это Он руководит мной! Видимо, он устал от всех наших заблуждений, от всех, кто в них вводит. Мечты приводят к грехам. Любой смертный грех — из-за отчаянной попытки настигнуть мимолётную мечту. Если бы нас не научили мыслить…

Кстати, куда делись мои вечные спутники — щупальца? А ведь они мне больше не докучают — с того самого момента, как я совершил кару. Как так? Сколько себя помню — они всегда были рядом повсюду, я даже привык их почти не замечать. А теперь их нет. Значит Господь со мной, и как только я вступил на верный путь, Он отогнал от меня всех бесов и демонов…

Автобус останавливается. Двери открываются, пассажиры выходят и строятся за багажом. Я не встаю, багажа у меня нет, что делать дальше, я не знаю. Спешить некуда. Только когда автобус пустеет совсем, выхожу.

— Тоже путешествуешь налегке?

Из-за моей спины выныривает Ганин. Улыбается, скаля чуть ли не все свои пожелтевшие зубы. На плечах у него огромный рюкзак.

Недоумённо киваю. Зачем он меня настиг, неужели всё-таки он следующий?

— Балтийский вокзал, — довольный Ганин оглядывается, — а совсем рядом, увы, уже не действующий, Варшавский. Тот самый, на который сошёл князь Мышкин, приехав из Швейцарии. Как у тебя со временем, прогуляемся?

Молчу, рассеяно смотря поэту в глаза.

— Тебе, я посмотрю, совсем плохо! Мы в ответе за тех, кого приручили, — Ганин смеется, кивая на вывеску «Пивной Бар» у вокзала, — пойдём? Угощаю.

И в своей манере, не дожидаясь ответа, направляется к бару. Я в своей манере, не собираясь отвечать, иду следом.

Бар находится справа от главного входа в вокзал на втором этаже привокзального здания — массивная дубовая стойка, кругом на стенах фотографии футболистов и «зенитовская» атрибутика — футболки, шарфы… Всё-таки что-то в интерьере заведения выдает шалман, может, пьяная «в дрова» троица в углу бара.

Садимся за столиком у окна — на столешнице лужица разлитого пива, но это ещё самый чистый из осмотренных нами. Подходит официантка, она же и бармен:

— Чего вам? — спрашивает нервно, демонстрируя, что клиент, может, и прав всегда, но не в этом заведении.

Ганин улыбается, видно — окружающая обстановка приносит ему удовольствие.

— Сто водки, а приятелю… Будешь водку?

— Лучше пива…

— Какого? — барменша-официантка резко оборачивается ко мне.

— Слышал, местное пиво не очень? — неуверенно спрашиваю.

Официантка пожимает плечами:

— Я пиво не пью… Фигура…

Барменша-официантка комплекцией напоминает пузатый пивной бочонок.

— А какое есть местное? — спрашивает Ганин.

— «Очаково», «Васька» домашний, красный, тёмный…

— «Василеостровское» бери, — подсказывает Ганин.

Киваю.

— Всё? — уточняет барменша-официантка и тут же, не дожидаясь ответа, уходит.

— Какие планы? — интересуется поэт.

— Там видно будет.

— Туманно… А я хочу осмотреться, понять, что к чему — кажется мне, в России наступают времена поэтов, грядёт революция — чуешь ее запах? Ты не подумай, все, что ты от меня слышал до этого — пьяное дурачество. Я и серьезные вещи писать могу.

И не дав вставить слова, декламирует:

Рьяные багряные

Копья, струи, жерди.

Языками рваными

Пьяные сюжеты.

Время болью впитывать,

Ранами дышать.

Сердца ход гранитовый.

Рано умирать…

— А зачем тебе в Питер? — не понимаю. — Постил бы стишки из Риги.

— Зачем? — Ганин немного обижается, но совладает с собой. — Мои стихи надо вслух читать, звучание важно — разве не услышал?

Что сказать, не знаю, стих мне понравился, но признаться в этом, да ещё и при моем пути…

— Ты в Питере раньше был?

Кивает:

— Тыщу раз. А ты?

Мотаю головой.

— Ну, ты даёшь! Вещей с собой нет, в городе не был, что делать не знаешь, на туриста не похож — не обижайся, но странный ты какой-то!

Приносят выпить. Пиво вполне ничего. Поэт поднимает рюмку и хочет произнести тост, но у него звонит телефон.

— Так, извини, — Ганин опускает рюмку на стол (который так и не протёрли), отвечает на звонок. Долго слушает, потом что-то говорит, суетливо и взволнованно встает и отходит к окну.

Делаю ещё несколько глотков, дожидаясь поэта и соображая, что же с ним делать… Откровение все не является.

Ганин, не отрывая ухо от телефона, подходит и, прикрывая микрофон рукой, говорит:

— Веха, всё завертелось слишком быстро. Извини, надо бежать, выступление через двадцать минут.

Протягивает мне руку и, пока я соображаю, что происходит, не дожидаясь рукопожатия, залпом выпивает половину стопки и уходит.

Когда я допиваю своё пиво, остатки водки поэта и расплачиваюсь, от моей единственной тысячи остается шестьсот шестьдесят рублей…

На привокзальную площадь выхожу, не понимая, что делать дальше. Кругом снуют люди, каждый с какой-то целью спешит, мне идти некуда. Смотрю на ларёк с шавермой, перевожу взгляд в небо, на белый след пролетающего самолёта, и откровение наконец посещает меня…

Всё становится понятным — я вижу достаточно крупного человека, будто на расстоянии вытянутой ладони вижу его красное лицо — высокий лоб, выпученные глаза, чёрной сажей размазанную по щекам щетину. Вижу его захламленную квартиру, даже маршрут до неё, включая цвет ветки и нужную станцию метро, хотя понятия не имел, что в метро есть ветки, и они цветные.

На эскалаторе в подземелье спускаюсь спокойным — хорошо, когда Господь руководит тобой…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я