ХЕРЪ. Триллер временных лет

Владимир Рышков

Профессор филологии в канун революции и его правнук в наши дни последовательно взламывают код русской орфографии и код природы. И оказывается, что самая точная формула, описывающая этот мир, одновременно и самая лживая. Именно так: чем точнее, тем лживей…

Оглавление

Глава девятая

Слова на мониторе окрасились в чёрный пугающий своей абсолютно светопоглощающей фатальностью цвет, заняв, задавив огромным кеглем экран.

Андрей достал из пачки лист бумаги, взял чёрный фломастер и с давно забытой покорностью первоклассника списывал слова с монитора, словно со школьной доски://life// //kampf// //женщина// //food// //sex// //zero// //zero// //kampf//.

Он, конечно, перевёл, «зацифровал» в четверичной системе их смысл, однако всё оттягивал этот момент, не решаясь запечатлеть, высечь на бумаге то, что обычно является просто констатацией факта, пуритански лаконичным, убийственно точным и исчерпывающе понятным всем.

«Якоже глухому и гнугливому», — вспомнилось Андрею. Сейчас он и сам был бы рад прикинуться незрячим, глухим и гнугливым — любым, лишь бы не видеть этих слов, не переводить их в числа, чтобы они так и остались набором разноязычных понятий. Понятий, которые в разноплемённых наречиях воспринимались несколько по-иному, смыслово различаясь в своих оттенках. Андрей теперь ухватывался как за спасительную соломинку за эту лингвистическую теорию, словно она могла увести его от беды, упрятать, как в детстве, за материнскую спину.

Когда англичанин произносит «a dog» или немец «der Hund», они имеют в виду породистое ухоженное и довольное своим существованием животное. Мы же, русские, под словом «собака» подразумеваем несчастную голодную и зябнущую под осенним дождём дворнягу, каких много у нас и которых редко встретишь на Западе. То же происходит и со словами «забор», «подъезд», «мусорный бак» и даже «хлеб», «жизнь», «смерть». Их можно перевести, сделать понятными, однако это будут всё равно две разные истории о двух разных мирах.

Так когда-то мать ответила на Андрюшин глобальный вопрос: почему в Австралии жизнь опрятна и похожа на аккуратную свежую девочку, а наша — на дворового пацана, который вечно носится с занозистой палкой наперевес и весь в соплях?

Таким образом проблема была переведена из этнической, социальной, исторической плоскости в семантическую. Ответ был корректен, в общем-то понятен. Однако малооптимистичен, ибо укоренённый в языке менталитет вряд ли поддавался диффузии межнационального общения. Тогда Андрей ещё раз убедился в своей правоте, он цифровался, потому что только в числах понятия освобождались от субъективности, наноса традиций и мифов, были абсолютно стерильны.

Однако теперь была возможность ещё потянуть, поволынить какое-то время. Андрей послушно переводил эти превращающиеся в тяжёлые, словно надгробные камни, слова на родной язык, каким он привык обозначаться в этом мире, и вот нынче получил в ответ не слишком обнадёживающую весточку: //жизнь// //борьба// //женщина// //еда//, а затем после знака вычитания: //sex// (это слово он оставил нетронутым, так как и без того оно уже накрепко укоренилось в языке, к тому же русский аналог звучал бы несколько вызывающе, учитывая смысл послания) и далее: //ноль// //ноль// //борьба//.

Фатальные нули здесь были уже зацифрованы, и это являлось не просто неким эвфемизмом, некой уступкой, щадящей его чувства, напротив, то было точное указание, что речь шла именно о его, Андрея, коде, чтоб и тени сомнения, надежды не оставить получателю сего. То же и русское слово «женщина», чётко идентифицирующее его национальную сущность.

«Что ж, ладно, получи, Андрюша! — с каким—то тоскливым, обречённым воодушевлением подумал Самотёсов. — Ты сам всё это затеял. Да ведь и не каждому дадено такое при жизни: высечь саморучно свой итог на скрижалях. Теперь смелее на шайбу. Тяжело в мучении — легко в раю».

Решительно и жирно Самотёсов вывел на листе чёрным, как и пристало моменту, фломастером результат:

1988 — 2011.

Затем он вновь открыл крышку ноутбука, чтобы свериться с ответом, ничуть не сомневаясь в том, что увидит в электронной шпаргалке. Конечно, ответ сходился. Однако был теперь более изощрён, безапелляционен, выбивался за рамки оцифровки Андрея, и потому выглядел ещё более безысходным, почти свершившимся.

Словно античные непобедимые когорты, закованные в броню жёстких засечек шрифта, на Самотёсова обрушились с экрана римские цифры:

MCMLXXXVIII — MMXI

Андрей ощутил, как в комнате повеяло затхлостью и тленом, словно кондиционер начал забирать воздух из заброшенного склепа. Картина выходила ясной: ему было явлено то сакральное арифметическое действие, когда из меньшего числа вычитается большее и в итоге начинается иной отсчёт — тот самый, что имел в виду маленький Андрюша, утешая отца, когда «обнулилась» бабушка Варя: — 1, — 2 и так далее. В высвеченном на мониторе варианте это выглядело как — 23. Ровно столько Самотёсов прожил на белом свете. «23 года в минусе, — подумал Самотёсов, — неплохой итог. — В минусе от вечности, где ты никто, ничто и звать тебя никак!»

Почему тот промежуток между двумя неизвестными, когда ты вроде бы материализован, осмыслен и заанкетирован, обращается в минус, Андрей пока не понимал. Те 23 года, что, собственно, и составляло суть самого явления под названием «Андрей Самотёсов», теперь бессмысленно болтались между двумя нулями, становились, растворяясь в формуле, бесплотными, абстрактными, никому не нужными и вообще минусили.

Однако популярное на погостах арифметическое действие, выведенное на мониторе прежде арабскими, а затем и римскими цифрами, сомнений не оставляло:

1988 — 2011 = — 23.

Впрочем, это был лишь набросок, первая прикидка: арифметика в той арабской системе, в которой он привык цифроваться, своеобразная наводка, в итоге же ему выдали иной счёт, не гамбургский, но римский. И в этих неповоротливых, уже лет семьсот не употребляемых в вычислениях цифрах был свой смысл.

Андрей теперь втягивался. Вламывался в процесс, и не оттого, что его хоть сколь-нибудь заботил результат, напротив, здесь он, входя в привычный мир чисел, думал спрятаться, укрыться за их отвлечённой абстракцией, лживой точностью, сомнительной объективностью. Самотёсов давно уже осознал, даже проникся, что цифры по отдельности, в своём строго нарастающем ряду могли точно зацифровать, пришить к сознанию то или иное явление, однако превращаясь в числа, а тем паче слагаясь в отвлечённые формулы, несли с собою такую же субъективность, болтливость, приблизительность, а, порой, и фальшивую демагогию, что и человеческая речь. Лишь столь же великий, сколь и начётнически недооценённый в хрестоматиях поэт как Фёдор Тютчев мог с гениальной откровенностью сознаться, что мысль изречённая есть ложь. Молодая же секта теоретических физиков, отставших во времени от пиитов, как мусульманство — от Благой Вести, выдвигало тоталитарных, склонных к квазинаучному терроризму, гениев, не способных ещё на покаяние в своей изречённой в числах лжи.

Андрей хохотал, листая тома Ландау или же продираясь сквозь дерзкие ухищрения Эйнштейна. Он изумлённо восхищался той поистине раблезианской пышностью сарказма, которой они топтались по скромной ньютоновской физике. Мюнхгаузен, однажды смотавшийся на пушечном ядре к Луне, выглядел дремучим простаком по сравнению с Эйнштейном: тот, вывалив дерзко чуть не на плечо язык, порхал по искривлённой им Вселенной с тупиковой скоростью света. И вот уже чуть ли не целый век физические пролетарии всех стран совершали намаз в сторону священного Берна, где зарождалась теория научной относительности. «Иншальберт!» — неслось с востока, «Востину Эйнштейн!» — подхватывали православные.

То было грандиозное протестантское шоу, основанное на истой вере, со своим ветхим (исааковским) и новым (альбертовским) заветами. И нет в том беды, что работал пока только ветхий физзавет, нагорная альпийская проповедь, звучавшая как «Е=mc2», сулила гораздо больше царства небесного. В отличие от Христа, накормившего пятью хлебами жалких пять тысяч иудеев, Альберт одним неудобоваримым, плохо пропечённым кирпичом насыщает уже не одно поколение, сотни и сотни тысяч теоретических физиков. На самом деле я «и есть хлеб, жизнь приносящий!» — вот кому он показывал свой язык.

Всё это действо прозывалось между тем наукой, и не так запросто, а пышно — академической. Андрей умел манипулировать цифрами не хуже ковёрного жонглёра, он схватывал идею на корню и мог математически безупречно оформить любую физическую блажь. Однако блажь, сколь бы дерзновенно и новаторски она ни выглядела, оставалась блажью в стиле мюнхгаузеновских приколов, загромождая, зашоривая исконно доверчивому к манипуляторам человечеству горизонт баррикадами нобелевских премий. Реальные же задачи в эпоху компьютеров решались настолько быстро, сколь много имелось в распоряжении пользователя мегабайт.

Тогда-то Андрей и бросил баловаться числами, в свою очередь показав харизматическому фото язык. Прорыв же — истинный, а не шельмовато-теоретический — лежал в иной плоскости. Андрей уже чувствовал, ощущая его промельком сознания, однако тот был столь неясен, ускользающ и не изречён ни цифрой, ни глаголом, что порою Самотёсов почти наяву осязал под руками шероховатость столба, какие снабжались непременной табличкой «Не влезай — убьёт!»

Андрей мотнул головой, словно отряхиваясь от воспоминаний. Он возвращался к реальности, в которой безнадёжно завис, а ведь она заключалась просто в том, что перед ним на мониторе высвечивалось всего-то арифметическое действие, маленький примерчик. Такой, что проходят дети ещё в первом классе, — вычитание. Только странным было это вычитание.

«Кладбищенская арифметика — благородное занятие. — Андрей опасливо вглядывался в хищно заточенные римские цифры. — Итак, что мы тут имеем, если окончательно перейти на латынь? Volens nolens мы имеем две даты, между коими стоит знак „minus“, что означает „менее“. Первая дата „менее“ второй. Как же прикажете вычитать?»

Он пытался абстрагироваться от этих дат, вернуть их просто в числа, предмет исследования. Но получалось плохо. Воображение рисовало покосившийся полусгнивший крест с затёртыми от времени и дождей цифрами на нём:

CMLXXXVIII — MMXI

Тогда он попробовал озлиться на себя: «А ведь, Андрюша, фрондировал ты своими способностями, своим даром, опуская, пусть опять же volens nolens, многих. Осмелился поднять хвост на столпов. Так вот тебе задачка на сообразительность, решай же её, не парься».

И дело вроде пошло. Крест не исчез, но появились мысли.

«Ты видел эти скорбные примеры на вычитание. На могиле бабушки Вари он был и окрест — на сотнях уходящих к горизонту надгробий. Подобно всем прочим, ты воспринимаешь minus меж двумя датами как прочерк. Это был просто вычерк из жизни, из числа бродящих по земле. Так мыслили все, так думал и ты. А тут ведь непросто. Тут главная арифметика и есть! Понтовик ты, Андрюша, а не вундеркинд. Стебёшься над фундаменталистами, их кошерной наукой, а примерчик-то из жизни (смерти?) и не углядел, не решил. 1:0 не в твою пользу, пролетаешь».

Наверное, это было потому, что чужие даты с прочерком не болели так, как ныли сейчас эти свежие раны с засечками, проявленные, словно рентгеном или томографом, и высвеченные монитором:

MCMLXXXVIII — MMXI

«И не спрашивай теперь, по ком звонит этот колокол. Поздно. Теперь — решать».

И он включился по-настоящему. «Прочерк, тире, дефис здесь не катят, не лепятся, иначе ведь сколько бы ты ни прожил, чего бы ни утворил и ни изведал — от одной даты до другой, от доски до доски, — всё уходит в прочерк, в никуда, в пшик. Тогда и в тех числах, что оповещают о начале и конце этого пшика, нет ни малейшего смысла. Тогда нужны просто ФИО — без дат, без привязки, без прочерка: „Иванов Иван Иванович. Покойся с миром. Тебя не было“. Такой тогда нужен отходняк».

А ведь дано было по-иному.

«Итак, что нам дано? — Андрей вновь взглянул на монитор. — Дано арифметическое действие „вычитание“, где второе число более первого. Причём пример нам явлен римскими цифрами. С какой радости, что сие значит? А только, видать, одно: римское счисление не знало минусовой степени. Ergo, значит, здесь либо нет никакого решения вовсе, и нам подсунули туфту, либо…»

Вот тут-то Андрею и вставило по-взрослому — так, что не только руки, но и ноги пробило мелким тремором. А под левым ребром где-то в районе поджелудочной железы зажглась и, остывая, прокатилась по всему телу мощная волна адреналина. Ещё вибрирующими, не вполне послушными пальцами Андрей вывел на листе:

MCMLXXXVIII — MMXI = 0

и тут же, суетясь, попробовал вклинить сюда и тот, арабский вариант ответа: «-23». Получилось ещё более жутковатое. Абсолютно безнадёжное уравнение:

MCMLXXXVIII — MMXI = 0 (-23) = 0

Андрей выронил фломастер, в нём больше не было нужды: дальше будет всё время только ноль. Он наконец осознал, что вычислил свой итог, выполнил «домашнее» задание, влепив себе приговор. Это было похоже на кошмар: ноль в оцифровке Андрея означал просто «смерть» — относительное, абстрактное понятие. В римском же окончательном варианте «nullis» звучал категорически и очень лично — «никакой»!

Самотёсов, впрочем, так себя и чувствовал сейчас: никакой. Да и жив ли? Он переставал понимать окружающее. Взглядом будто сквозь мутные, запылённые стёкла он обводил комнату и не знал, за что зацепиться. Нащупал пульс: он был и колбасил вовсю.

Выдернувшись из кресла, Андрей подбежал к двери, распахнул её и взглянул туда, где сидела за своим нарядным столом Хахуня. Та медленно подняла голову на звук, и в её взгляде застыл вопрос.

— Что? — спросила она. — Андрей?

Он замахал на неё руками: «всё, всё!» и захлопнул дверь.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я