Наша жизнь — одна бродячая тень, жалкий актер, который кичится какой-нибудь час на сцене, а там пропадает без вести; сказка, рассказанная безумцем, полная звуков и ярости и не имеющая никакого смысла.
Счастливец, бредущий по краю планеты в погоне за счастьем, которого солнечная система не может предложить. Безумец, беспрерывно лопочущий и размахивающий руками.
Есть ложь, на которой люди, как на светлых крыльях, поднимаются к небу; есть истина, холодная, горькая ... которая приковывает человека к земле свинцовыми цепями.
Наверно, эпоха умничанья переживает свой последний расцвет. Люди давно уже мечтают о покое. Скоро заурядного человека будут разыскивать, как тенистый уголок на измученной зноем земле. Заурядность станет новым видом гениальности.
Конюху, убирающему навоз, кажется, что нет ничего страшнее, чем мир без лошади. Любая попытка объяснить ему, как безобразно существование человека, всю жизнь сгребающего горячее дерьмо, — идиотизм.
Художник всегда немного похож на матроса с корабля Колумба; он видит далекий берег и кричит: «Земля! Земля!» Этот матрос явно не предполагал, что сотворил Америку, но он был первый, кто увидел новую действительность.
Чувство юмора — это то понимание жизни, которое появляется у человека, подошедшего к краю бездонной пропасти, осторожно заглянувшего туда и тихонечко идущего обратно.
Для кого-то Бог на небе, а для кого-то в собственном сердце. И этот Бог в сердце не даёт опуститься ниже определенного человеческого уровня... Он не позволит ударить ногой собаку, обидеть старика, плохо относиться к родителям...
Наше предназначение не в том, чтобы пытаться ясно разглядеть то, что удалено от нас и скрыто в тумане, но в том, чтобы трудиться над тем, что у нас под рукой.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Мы водили вместе, вдвоем — страстные бесстрашные колонны пацанвы по улицам самых разных городов нашей замороченной державы, до тех пор пока власть не окрестила всех нас разом мразью и падалью, которой нет и не может быть места здесь.
Это ведь слова выдают нас на милость безжалостных людей, находящихся рядом, они обнажают нас сильнее, чем все руки, которым мы позволяем шарить по нашей коже.
Вообще, чистых, рафинированных хиппи я у нас не видел, это, должно быть, довольно отталкивающее зрелище. Впрочем, они, наверное, все умерли от ЛСД в 70-х годах.
Смотри своей судьбе в лицо, сторонись зла, но коли не можешь его избежать, сноси ожидающую тебя расплату как мужчина, не падай духом, не расслабляйся, как женщина.
Перед пропастью немецкой истории и под тяжестью памяти о миллионах убитых я сделал то, что делают люди, когда им не хватает слов. (Опустившись на колени перед мемориалом погибшим в Варшавском гетто)
У каждого человека бывает так, что ему везёт, и счастье пролетает совсем близко от него. Важно вовремя увидеть его и суметь ухватиться за край одежды пролетающей мимо него фортуны.
С годами человек движется не только вперед, но и вспять. То, что двадцатилетнему кажется давно изжитым прошлым, в пятьдесят представляется удивительно близким, рукой подать.
Если уж на сцене изображаем из себя немножко пьяных, то надо, чтобы на контрасте было видно, что в жизни-то мы — как стеклышко. Мы поняли, что надо разделять сцену и жизнь. Обычно, наоборот, все пьяные, а притворяются трезвыми.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Тишина была настолько хороша, что девушка чуть прослезилась. Удивительно, думала она, что разговоры могут так надоесть, без тишины человечество, скорее всего, давно бы исчезло... («Четырежды Ева»)