В Москве один из журналистов как-то объяснил мне, почему меня так полюбили в России. Мои фильмы, говорил он, пришлись на послевоенное время, когда ваша страна после стольких страданий нуждалась в теплой, жизнерадостной песне, как обезвоженная земля в весеннем дожде.
Я все время холеры пил самые крепкие бургонские вина, ел много говядины с перцем и солями, не давал никак себе долго голодать — и не ел за раз много и был совершенно здоров.
Когда становилось уже совсем невыносимо, оставалось в запасе одно средство — пойти в автомат на Киевской и выпить два или три стакана белого крепленого проклятого, благословенного портвейна № 41.
Не думаете ли вы, что о присутствии человека на Земле через миллиард лет будут напоминать только опустошенные угольные выработки и жестянки из-под пива, залегающие в глубинных пластах, как теперь — кости ящеров?
Сидя в камере, я увидел, как луч света падает из окна на цементный пол. И тогда я сообразил, что пассионарность — это энергия, такая же, как та, которую впитывают растения.
...Чересчур хорошая жизнь часто портит характер так же, как чересчур обильная еда портит желудок, и в этих случаях как тело, так и душу с успехом исцеляют лекарства не только неприятные, но даже противные на вкус.
Живые. Таких больше нет. Смотрю я сейчас на женщин — однообразие какое-то. Иду на пляж, у них талии нет вообще. Смесь солитера с лапшой. А это ведь на музыку сильно влияет.
Человечность, точно поток чистой и благородной воды, оплодотворяет низины; он держится на известном уровне, оставляя сухими бесплодные скалы, вредящие полям своей тенью или грозными обвалами.
Было бы так же нелепо отказать в сознании животному, потому что оно не имеет мозга, как заявить, что оно не способно питаться, потому что не имеет желудка.