Неточные совпадения
Городничий. Да, и тоже над каждой кроватью надписать по-латыни или на
другом каком языке… это уж по вашей
части, Христиан Иванович, — всякую болезнь: когда кто заболел, которого дня и числа… Нехорошо, что у вас больные такой крепкий табак курят, что всегда расчихаешься, когда войдешь. Да и лучше, если б их было меньше: тотчас отнесут к дурному смотрению или к неискусству врача.
Стародум(с важным чистосердечием). Ты теперь в тех летах, в которых душа наслаждаться хочет всем бытием своим, разум хочет знать, а сердце чувствовать. Ты входишь теперь в свет, где первый шаг решит часто судьбу целой жизни, где всего
чаще первая встреча бывает: умы, развращенные в своих понятиях, сердца, развращенные в своих чувствиях. О мой
друг! Умей различить, умей остановиться с теми, которых дружба к тебе была б надежною порукою за твой разум и сердце.
Все
части этого миросозерцания так крепко цеплялись
друг за
друга, что невозможно было потревожить одну, чтобы не разрушить всего остального.
— И будете вы платить мне дани многие, — продолжал князь, — у кого овца ярку принесет, овцу на меня отпиши, а ярку себе оставь; у кого грош случится, тот разломи его начетверо: одну
часть мне отдай,
другую мне же, третью опять мне, а четвертую себе оставь. Когда же пойду на войну — и вы идите! А до прочего вам ни до чего дела нет!
Приказчик, ездивший к купцу, приехал и привез
часть денег за пшеницу. Условие с дворником было сделано, и по дороге приказчик узнал, что хлеб везде застоял в поле, так что неубранные свои 160 копен было ничто в сравнении с тем, что было у
других.
Мальчик этот
чаще всех
других был помехой их отношений.
— Отчего? Мне — кончено! Я свою жизнь испортил. Это я сказал и скажу, что, если бы мне дали тогда мою
часть, когда мне она нужна была, вся жизнь моя была бы
другая.
Для нее весь он, со всеми его привычками, мыслями, желаниями, со всем его душевным и физическим складом, был одно — любовь к женщинам, и эта любовь, которая, по ее чувству, должна была быть вся сосредоточена на ней одной, любовь эта уменьшилась; следовательно, по ее рассуждению, он должен был
часть любви перенести на
других или на
другую женщину, — и она ревновала.
Некоторые отделы этой книги и введение были печатаемы в повременных изданиях, и
другие части были читаны Сергеем Ивановичем людям своего круга, так что мысли этого сочинения не могли быть уже совершенной новостью для публики; но всё-таки Сергей Иванович ожидал, что книга его появлением своим должна будет произвести серьезное впечатление на общество и если не переворот в науке, то во всяком случае сильное волнение в ученом мире.
Между тем по
другой стороне болота слышались не
частые, но, как Левину казалось, значительные выстрелы Степана Аркадьича, причем почти за каждым слышалось: «Крак, Крак, апорт!»
(Прим. М. Ю. Лермонтова.)] оканчивалась лесом, который тянулся до самого хребта гор; кое-где на ней дымились аулы, ходили табуны; с
другой — бежала мелкая речка, и к ней примыкал
частый кустарник, покрывавший кремнистые возвышенности, которые соединялись с главной цепью Кавказа.
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и
другой, все
чаще и
чаще… «Нехорошо, — подумал я, — верно, между ними черная кошка проскочила!»
Когда дорога понеслась узким оврагом в
чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с
другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
А в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная
часть: вязание кошельков и
других сюрпризов.
И всякий народ, носящий в себе залог сил, полный творящих способностей души, своей яркой особенности и
других даров бога, своеобразно отличился каждый своим собственным словом, которым, выражая какой ни есть предмет, отражает в выраженье его
часть собственного своего характера.
Он не участвовал в ночных оргиях с товарищами, которые, несмотря на строжайший присмотр, завели на стороне любовницу — одну на восемь человек, — ни также в
других шалостях, доходивших до кощунства и насмешек над самою религиею из-за того только, что директор требовал
частого хожденья в церковь и попался плохой священник.
В
других пансионах бывает таким образом, что прежде фортепьяно, потом французский язык, а там уже хозяйственная
часть.
В
другой части губернии расшевелились раскольники.
Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни мои текли в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй мое воображенье,
Дремоту сердца оживляй,
В мой угол
чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые
друзья!
Но
чаще занимали страсти
Умы пустынников моих.
Ушед от их мятежной власти,
Онегин говорил об них
С невольным вздохом сожаленья;
Блажен, кто ведал их волненья
И наконец от них отстал;
Блаженней тот, кто их не знал,
Кто охлаждал любовь — разлукой,
Вражду — злословием; порой
Зевал с
друзьями и с женой,
Ревнивой не тревожась мукой,
И дедов верный капитал
Коварной двойке не вверял.
В это время мы входили в залу, и начиналась
другая, живая
часть гросфатера.
Голос Турки громче и одушевленнее раздался по лесу; гончая взвизгивала, и голос ее слышался
чаще и
чаще; к нему присоединился
другой, басистый голос, потом третий, четвертый…
Следующая
часть письма была написана по-французски, связным и неровным почерком, на
другом клочке бумаги. Я перевожу его слово в слово...
— Теперь отделяйтесь, паны-братья! Кто хочет идти, ступай на правую сторону; кто остается, отходи на левую! Куды бо́льшая
часть куреня переходит, туды и атаман; коли меньшая
часть переходит, приставай к
другим куреням.
Которого куреня бо́льшая
часть переходила, туда и куренной атаман переходил; которого малая
часть, та приставала к
другим куреням; и вышло без малого не поровну на всякой стороне.
Иные рассуждали с жаром,
другие даже держали пари; но бо́льшая
часть была таких, которые на весь мир и на все, что ни случается в свете, смотрят, ковыряя пальцем в своем носу.
Когда на
другой день стало светать, корабль был далеко от Каперны.
Часть экипажа как уснула, так и осталась лежать на палубе, поборотая вином Грэя; держались на ногах лишь рулевой да вахтенный, да сидевший на корме с грифом виолончели у подбородка задумчивый и хмельной Циммер. Он сидел, тихо водил смычком, заставляя струны говорить волшебным, неземным голосом, и думал о счастье…
Никто не мог уговорить его везти мыло, гвозди,
части машин и
другое, что мрачно молчит в трюмах, вызывая безжизненные представления скучной необходимости.
Часть их души, занятая галереей предков, мало достойна изображения,
другая часть — воображаемое продолжение галереи — начиналась маленьким Грэем, обреченным по известному, заранее составленному плану прожить жизнь и умереть так, чтобы его портрет мог быть повешен на стене без ущерба фамильной чести.
Петр Петрович очень смеялся. Он уже кончил считать и припрятал деньги. Впрочем,
часть их зачем-то все еще оставалась на столе. Этот «вопрос о помойных ямах» служил уже несколько раз, несмотря на всю свою пошлость, поводом к разрыву и несогласию между Петром Петровичем и молодым его
другом. Вся глупость состояла в том, что Андрей Семенович действительно сердился. Лужин же отводил на этом душу, а в настоящую минуту ему особенно хотелось позлить Лебезятникова.
Когда на
другое утро, ровно в одиннадцать часов, Раскольников вошел в дом — й
части, в отделение пристава следственных дел, и попросил доложить о себе Порфирию Петровичу, то он даже удивился тому, как долго не принимали его: прошло по крайней мере десять минут, пока его позвали.
Конечно, все это были самые обыкновенные и самые
частые, не раз уже слышанные им, в
других только формах и на
другие темы, молодые разговоры и мысли.
Климу
чаще всего навязывали унизительные обязанности конюха, он вытаскивал из-под стола лошадей, зверей и подозревал, что эту службу возлагают на него нарочно, чтоб унизить. И вообще игра в цирк не нравилась ему, как и
другие игры, крикливые, быстро надоедавшие. Отказываясь от участия в игре, он уходил в «публику», на диван, где сидели Павла и сестра милосердия, а Борис ворчал...
У окна сидел и курил человек в поддевке, шелковой шапочке на голове, седая борода его дымилась, выпуклыми глазами он смотрел на человека против него, у этого человека лицо напоминает благородную морду датского дога — нижняя
часть слишком высунулась вперед, а лоб опрокинут к затылку, рядом с ним дремали еще двое, один безмолвно,
другой — чмокая с сожалением и сердито.
— Эх, дубинушка, ухнем! — согласно и весело подхватывали грузчики
частым говорком, но раньше, чем они успевали допеть,
другой запевала, высокий, лысый, с черной бородой, в жилете, но без рубахи, гулким басом заглушал припев, командуя...
Этой
части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами
друг к
другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой:
другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
«Возраст охлаждает чувство. Я слишком много истратил сил на борьбу против чужих мыслей, против шаблонов», — думал он, зажигая спичку, чтоб закурить новую папиросу. Последнее время он все
чаще замечал, что почти каждая его мысль имеет свою тень, свое эхо, но и та и
другое как будто враждебны ему. Так случилось и в этот раз.
— А критикуют у нас от конфуза пред Европой, от самолюбия, от неумения жить по-русски. Господину Герцену хотелось Вольтером быть, ну и у
других критиков — у каждого своя мечта. Возьмите лепешечку, на вишневом соке замешена; домохозяйка моя — неистощимой изобретательности по
части печева, — талант!
Редакция помещалась на углу тихой Дворянской улицы и пустынного переулка, который, изгибаясь, упирался в железные ворота богадельни. Двухэтажный дом был переломлен: одна
часть его осталась на улице,
другая, длиннее на два окна, пряталась в переулок. Дом был старый, казарменного вида, без украшений по фасаду, желтая окраска его стен пропылилась, приобрела цвет недубленой кожи, солнце раскрасило стекла окон в фиолетовые тона, и над полуслепыми окнами этого дома неприятно было видеть золотые слова: «Наш край».
— Не сердись, — сказал Макаров, уходя и споткнувшись о ножку стула, а Клим, глядя за реку, углубленно догадывался: что значат эти все
чаще наблюдаемые изменения людей? Он довольно скоро нашел ответ, простой и ясный: люди пробуют различные маски, чтоб найти одну, наиболее удобную и выгодную. Они колеблются, мечутся, спорят
друг с
другом именно в поисках этих масок, в стремлении скрыть свою бесцветность, пустоту.
Круг все
чаще разрывался, люди падали, тащились по полу, увлекаемые вращением серой массы, отрывались, отползали в сторону, в сумрак; круг сокращался, — некоторые, черпая горстями взволнованную воду в чане, брызгали ею в лицо
друг другу и, сбитые с ног, падали. Упала и эта маленькая неестественно легкая старушка, — кто-то поднял ее на руки, вынес из круга и погрузил в темноту, точно в воду.
— Слышал? Не надо.
Чаще всех
других слов, определяющих ее отношение к миру, к людям, она говорит: не надо.
— То есть — как это отходят? Куда отходят? — очень удивился собеседник. — Разве наукой вооружаются не для политики? Я знаю, что некоторая
часть студенчества стонет: не мешайте учиться! Но это — недоразумение. Университет, в лице его цивильных кафедр, — военная школа, где преподается наука командования пехотными массами. И, разумеется, всякая
другая военная мудрость.
— Старообрядцы очень зашевелились. Похоже, что у нас будет две церкви: одна — лает,
другая — подвывает! Бездарные мы люди по
части религиозного мышления, и церковь у нас бесталанная…
— Тон и смысл городской, культурной жизни, окраску ее давала та
часть философски мощной интеллигенции, которая ‹шла› по пути, указанному Герценом, Белинским и
другими, чьи громкие имена известны вам.
Глагол — выдумывать, слово — выдумка отец Лидии произносил
чаще, чем все
другие знакомые, и это слово всегда успокаивало, укрепляло Клима. Всегда, но не в случае с Лидией, — случае, возбудившем у него очень сложное чувство к этой девочке.
Совершенно ясно, что больше всех мужчин ей нравится Варавка, она охотнее говорит с ним и улыбается ему гораздо
чаще, чем
другим.
В мозге Самгина образовалась некая неподвижная точка, маленькое зеркало, которое всегда, когда он желал этого, показывало ему все, о чем он думает, как думает и в чем его мысли противоречат одна
другой. Иногда это свойство разума очень утомляло его, мешало жить, но все
чаще он любовался работой этого цензора и привыкал считать эту работу оригинальнейшим свойством психики своей.
Вообще пред ним все
чаще являлось нечто сновидное, такое, чего ему не нужно было видеть. Зачем нужна глупая сцена ловли воображаемого сома, какой смысл в нелепом смехе Лютова и хромого мужика? Не нужно было видеть тягостную возню с колоколом и многое
другое, что, не имея смысла, только отягощало память.
Вот шмель жужжит около цветка и вползает в его чашечку; вот мухи кучей лепятся около выступившей капли сока на трещине липы; вот птица где-то в
чаще давно все повторяет один и тот же звук, может быть, зовет
другую.