Неточные совпадения
— А весь этот шум подняли марксисты. Они нагнали
страха, они! Эдакий… очень
холодный ветер подул, и все почувствовали себя легко одетыми. Вот и я — тоже. Хотя жирок у меня — есть, но холод — тревожит все-таки. Жду, — сказал он, исчезая.
Самгин понимал, что сейчас разыграется что-то безобразное, но все же приятно было видеть Лютова в судорогах
страха, а Лютов был так испуган, что его косые беспокойные глаза выкатились, брови неестественно расползлись к вискам. Он пытался сказать что-то людям, которые тесно окружили гроб, но только махал на них руками. Наблюдать за Лютовым не было времени, — вокруг гроба уже началось нечто жуткое, отчего у Самгина по спине поползла
холодная дрожь.
Я присел на кровати,
холодный пот выступил у меня на лбу, но я чувствовал не испуг: непостижимое для меня и безобразное известие о Ламберте и его происках вовсе, например, не наполнило меня ужасом, судя по
страху, может быть безотчетному, с которым я вспоминал и в болезни и в первые дни выздоровления о моей с ним встрече в тогдашнюю ночь.
— У рыбы кровь
холодная, — возразил он с уверенностию, — рыба тварь немая. Она не боится, не веселится; рыба тварь бессловесная. Рыба не чувствует, в ней и кровь не живая… Кровь, — продолжал он, помолчав, — святое дело кровь! Кровь солнышка Божия не видит, кровь от свету прячется… великий грех показать свету кровь, великий грех и
страх… Ох, великий!
Проклятый дощаник слабо колыхался под нашими ногами… В миг кораблекрушения вода нам показалась чрезвычайно
холодной, но мы скоро обтерпелись. Когда первый
страх прошел, я оглянулся; кругом, в десяти шагах от нас, росли тростники; вдали, над их верхушками, виднелся берег. «Плохо!» — подумал я.
Только Лелю
Пригожему, закрыв глаза, без
страхаХолодного себя вверяю.
Когда я писал эту часть «Былого и дум», у меня не было нашей прежней переписки. Я ее получил в 1856 году. Мне пришлось, перечитывая ее, поправить два-три места — не больше. Память тут мне не изменила. Хотелось бы мне приложить несколько писем NataLie — и с тем вместе какой-то
страх останавливает меня, и я не решил вопрос, следует ли еще дальше разоблачать жизнь, и не встретят ли строки, дорогие мне,
холодную улыбку?
Реформация и революция были сами до того испуганы пустотою мира, в который они входили, что они искали спасения в двух монашествах: в
холодном, скучном ханжестве пуританизма и в сухом, натянутом цивизме республиканского формализма. Квакерская и якобинская нетерпимость были основаны на
страхе, что их почва не тверда; они видели, что им надобны были сильные средства, чтобы уверить одних, что это церковь, других — что это свобода.
В
страхе и беспамятстве просыпался Иван Федорович.
Холодный пот лился с него градом.
Не могу выразить чувства
холодного ужаса, охватившего мою душу в эту минуту. Дрожь пробегала по моим волосам, а глаза с бессмыслием
страха были устремлены на нищего…
Она представляла себе тело сына, избитое, изорванное, в крови и
страх холодной глыбой ложился на грудь, давил ее. Глазам было больно.
«Не смей, братец, больше на себя этого врать: это ты как через Койсу плыл, так ты от
холодной воды да от
страху в уме немножко помешался, и я, — говорит, — очень за тебя рад, что это все неправда, что ты наговорил на себя. Теперь офицером будешь; это, брат, помилуй бог как хорошо».
Это не была ревность от избытка любви: плачущая, стонущая, вопиющая от мучительной боли в сердце, трепещущая от
страха потерять счастье, — но равнодушная,
холодная, злая.
— Нет, не прекрасно, потому что вы очень мямлите. Я вам не обязан никаким отчетом, и мыслей моих вы не можете понимать. Я хочу лишить себя жизни потому, что такая у меня мысль, потому что я не хочу
страха смерти, потому… потому что вам нечего тут знать… Чего вы? Чай хотите пить?
Холодный. Дайте я вам другой стакан принесу.
Ее вопли будили меня; проснувшись, я смотрел из-под одеяла и со
страхом слушал жаркую молитву. Осеннее утро мутно заглядывает в окно кухни, сквозь стекла, облитые дождем; на полу, в
холодном сумраке, качается серая фигура, тревожно размахивая рукою; с ее маленькой головы из-под сбитого платка осыпались на шею и плечи жиденькие светлые волосы, платок все время спадал с головы; старуха, резко поправляя его левой рукой, бормочет...
Они вовлекали бога своего во все дела дома, во все углы своей маленькой жизни, — от этого нищая жизнь приобретала внешнюю значительность и важность, казалась ежечасным служением высшей силе. Это вовлечение бога в скучные пустяки подавляло меня, и невольно я все оглядывался по углам, чувствуя себя под чьим-то невидимым надзором, а ночами меня окутывал
холодным облаком
страх, — он исходил из угла кухни, где перед темными образами горела неугасимая лампада.
Говорила она о сотнях маленьких городов, таких же, как Окуров, так же пленённых
холодной, до отчаяния доводящей скукой и угрюмым
страхом перед всем, что ново для них.
Он устало завёл глаза. Лицо его морщилось и чернело, словно он обугливался, сжигаемый невидимым огнём. Крючковатые пальцы шевелились, лёжа на колене Матвея, — их движения вводили в тело юноши
холодные уколы
страха.
…Потом случилось что-то непонятное, страшное и смешное: разбудил Кожемякина тихий визг отворенной двери и скрип половицы, он всмотрелся во тьму, ослабел, облившись
холодным потом, хотел вскрикнуть и не мог, подавленный
страхом, — на полу бесшумно извивалась длинная серая фигура; вытянув вперёд тонкую руку, она ползла к постели медленными движениями раздавленной лягушки.
Окончив куренье, Алексей Абрамович обращался к управителю, брал у него из рук рапортичку и начинал его ругать не на живот, а на смерть, присовокупляя всякий раз, что «кончено, что он его знает, что он умеет учить мошенников и для примера справедливости отдаст его сына в солдаты, а его заставит ходить за птицами!» Была ли это мера нравственной гигиены вроде ежедневных обливаний
холодной водой, мера, посредством которой он поддерживал
страх и повиновение своих вассалов, или просто патриархальная привычка — в обоих случаях постоянство заслуживало похвалы.
Отчаянье теперь некстати —
Невесело, согласен, в час такой,
Наместо пламенных объятий,
С
холодной встретиться рукой…
И то минутный
страх… а нет беды большой:
Я скромен, рад молчать — благодарите бога,
Что это я, а не другой…
Не то была бы в городе тревога.
— На небо, — добавила Маша и, прижавшись к Якову, взглянула на небо. Там уже загорались звёзды; одна из них — большая, яркая и немерцающая — была ближе всех к земле и смотрела на неё
холодным, неподвижным оком. За Машей подняли головы кверху и трое мальчиков. Пашка взглянул и тотчас же убежал куда-то. Илья смотрел долго, пристально, со
страхом в глазах, а большие глаза Якова блуждали в синеве небес, точно он искал там чего-то.
Евсей вздрогнул, стиснутый
холодной печалью, шагнул к двери и вопросительно остановил круглые глаза на жёлтом лице хозяина. Старик крутил пальцами седой клок на подбородке, глядя на него сверху вниз, и мальчику показалось, что он видит большие, тускло-чёрные глаза. Несколько секунд они стояли так, чего-то ожидая друг от друга, и в груди мальчика трепетно забился ещё неведомый ему
страх. Но старик взял с полки книгу и, указывая на обложку пальцем, спросил...
Спустился в овраг, сел там на
холодный песок, снова встал и пошёл вдоль оврага, тяжело дыша, потный и пьяный от
страха.
Шагнул даже вперед — и вдруг ему стало страшно. И даже не мыслями страшно, а почти физически, словно от опасности. Вдруг услыхал мертвую тишину дома, ощутил
холодной спиной темноту притаившихся углов; и мелькнула нелепая и от нелепости своей еще более страшная догадка: «Сейчас она выстрелит!» Но она стояла спокойно, и проехал извозчик, и стало совестно за свой нелепый
страх. Все-таки вздрогнул, когда Елена Петровна сказала...
Молнии, слепя глаза, рвали тучи… В голубом блеске их вдали вставала горная цепь, сверкая синими огнями, серебряная и
холодная, а когда молнии гасли, она исчезала, как бы проваливаясь в тёмную пропасть. Всё гремело, вздрагивало, отталкивало звуки и родило их. Точно небо, мутное и гневное, огнём очищало себя от пыли и всякой мерзости, поднявшейся до него с земли, и земля, казалось, вздрагивала в
страхе пред гневом его.
Обладал он и еще одним редким свойством: как есть люди, которые никогда не знали головной боли, так он не знал, что такое
страх. И когда другие боялись, относился к этому без осуждения, но и без особенного сочувствия, как к довольно распространенной болезни, которою сам, однако, ни разу не хворал. Товарищей своих, особенно Васю Каширина, он жалел; но это была
холодная, почти официальная жалость, которой не чужды были, вероятно, и некоторые из судей.
Боялся не он — боялось его молодое, крепкое, сильное тело, которое не удавалось обмануть ни гимнастикой немца Мюллера, ни
холодными обтираниями. И чем крепче, чем свежее оно становилось после
холодной воды, тем острее и невыносимее делались ощущения мгновенного
страха. И именно в те минуты, когда на воле он ощущал особый подъем жизнерадостности и силы, утром, после крепкого сна и физических упражнений, — тут появлялся этот острый, как бы чужой
страх. Он заметил это и подумал...
Жутко было, когда синий,
холодный огонь на секунду грозно освещал кипение расплавленной земли, а по бокам дороги, из мокрой тьмы, сквозь стеклянную сеть дождя, взлетали, подпрыгивая от
страха, чёрные деревья.
Холодное голубое сияние, разрубавшее тьму, заставляя море светиться серебряным блеском, имело в себе нечто необъяснимое, и Гаврила опять впал в гипноз тоскливого
страха.
Мольер. Ох, Бутон, я сегодня чуть не умер от
страху. Золотой идол, а глаза, веришь ли, изумрудные. Руки у меня покрылись
холодным потом. Поплыло все косяком, все боком, и соображаю только одно — что он меня давит! Идол!
Анютка, Поликеева старшая дочь, несмотря на дождь с крупой и
холодный ветер, босиком стояла перед головой мерина, издалека, с видимым
страхом, держа его одною рукой за повод, другою придерживая на своей голове желто-зеленую кацавейку, исполнявшую в семействе должность одеяла, шубы, чепчика, ковра, пальто для Поликея и еще много других должностей.
Слушая все эти чудеса, Акуля едва от
страха переводила дух; то замирало в ней сердце, то билось сильно, и не раз в вечер личико ее покрывалось
холодным потом.
— Ежели ты его тронешь, — вразумительно говорил Четыхер, — гляди — плохо тебе будет от меня! Для прилику, для
страха — ударь его раз, ну — два, только — слабо! Слышь? А Глашку — хорошенько, ее вздуй как надо, она сама дерется! По холодной-то морде ее, зверюгу! А Семку — тихо! Ну, ступай!
И предадут ее сырой земле;
Глаза, волшебные уста, к которым
Мой дерзкий взор прикован был так часто,
И грудь, и эти длинные ресницы
Песок засыплет, червь переползет без
страхаНедвижное, бесцветное, сырое,
Холодное чело… никто и не помыслит
Об том… и может быть над той
Могилой проклянут мое названье,
Где будет гнить всё, что любил я в жизни!
Нет вздорных
страхов, но есть ужас человека, который потерял все, есть
холодное сознание падения гибели, обмана и неразрешимости.
Сердюков вспомнил вдруг эту забытую картину и тотчас же почувствовал, как мистический
страх холодною щеткой прополз у него по спине от затылка до поясницы.
Она его всем своим
холодным корпусом замещала, и я с особой усладой тайного узнавания прижималась к ней стриженым, горячим от лета, затылком, читая Валерии вслух запрещенные матерью и поэтому Валерией разрешенные — в руки данные — «Мертвые Души», до которых — мертвецов и душ — так никогда и не дочиталась, ибо в последнюю секунду, когда вот-вот должны были появиться — и мертвецы и души — как нарочно слышался шаг матери (кстати, она так никогда и не вошла, а всегда только, в нужную минуту — как по заводу — проходила) — и я, обмирая от совсем уже другого — живого
страха, пихала огромную книгу под кровать (ту!).
Нет, со священниками (да и с академиками!) у меня никогда не вышло. С православными священниками, золотыми и серебряными,
холодными как лед распятия — наконец подносимого к губам. Первый такой
страх был к своему родному дедушке, отцову отцу, шуйскому протоиерею о. Владимиру Цветаеву (по учебнику Священной истории которого, кстати, учился Бальмонт) — очень старому уже старику, с белой бородой немножко веером и стоячей, в коробочке, куклой в руках — в которые я так и не пошла.
Не без трепета, — не от
страха, конечно, а от волнения, — открыла я высокую дверь и вошла в зал — огромное мрачноватое помещение с
холодными белыми стенами, украшенными громадными царскими портретами в тяжелых раззолоченных рамах, и двухсветными окнами, словно бы нехотя пропускавшими сюда сумеречно-голубой лунный свет.
Ты всегда меня видишь: в жутком бессилии порывов к Тебе, как в робкой и хладной молитве моей, в расплавленной муке дробящегося сознания и в жгучем стыде греха моего. Ты зришь потаенные помыслы, что от себя я со
страхом скрываю. Ты во мне знаешь и
холодного себялюбца и унылого труса. Ты ведаешь и лукавого похотливца и корыстного завистника. О, страшно думать, что Тебе все мое ведомо, ибо Ты всегда меня видишь!
А темнота в лесу сгущается все больше и больше… Розоватые у опушки стволы сосен исчезли: появились угрюмые, точно затянутые траурной пеленой хвойные деревья… Они, как мохнатые чудища, сторожат тропинки. Стуча зубами со
страху, с
холодным потом, выступившим на лбу, Любочка нагнулась еще раз, чтобы сорвать последнюю травинку, выпрямилась и закаменела на месте. Какая-то белая фигура прямо двигалась на нее.
Дорушку, Вассу, Любочку и прочих приюток она знала по прошлым двум годам, а с Дуней, поступившей за ее отсутствие, еще не успела познакомиться. Но Дуня сразу понравилась своей кротостью чопорной и
холодной по внешности Нан. Дуня же со
страхом и смущением поглядывала на «барышню», обладавшую такими сдержанными манерами, каждое движение у которой было рассчитано, точно у взрослой.
Он спрашивает: «Действительно ли трагедия, как думал Аристотель, разряжает сострадание и
страх, так что слушатель возвращается домой более
холодным и спокойным?
Везде, куда ее доносило, она была утешительницей упавших духом от
страха коровьей смерти баб; она осеняла особенною серьезностию пасмурные лица унывших мужиков и воодушевляла нетерпеливою радостью обоего пола подростков, которых молодая кровь скучала в дымных хатах и чуяла раздольный вечер огничанья в лесу, где должно собираться премного всякого народа, и где при всех изъявится чудо: из
холодного дерева закурится и полохнет пламенем сокрытый живой огонь.
Холодный пот выступил у меня на лбу. Я чуть дышала от
страха… Княжна между тем встала со своего места и прямо направилась к белому призраку.
Недавнего
страха как не бывало. Я склонилась на
холодный пол часовни и, сжимая до боли руки, шептала, обливаясь слезами...
Как развенчанный кумир, он не чувствовал к себе более ни благоговения, ни
страха, а лишь
холодное любопытство; иногда ему даже приходилось переносить хотя и неважные оскорбления, для другого почти не чувствительные, но для него, избалованного безусловным повиновением, слишком мучительные.
Домашние графа — его жена графиня Мария Осиповна, далеко еще не старая женщина, с величественной походкой и с надменно-суровым выражением правильного и до сих пор красивого лица, дочь-невеста Элеонора, или, как ее звали в семье уменьшительно, Лора, красивая, стройная девушка двадцати одного года, светлая шатенка, с
холодным, подчас даже злобным взглядом зеленоватых глаз, с надменным, унаследованным от матери выражением правильного, как бы выточенного лица, и сын, молодой гвардеец, только что произведенный в офицеры, темный шатен, с умным, выразительным, дышащим свежестью молодости лицом, с выхоленными небольшими, мягкими, как пух, усиками, — знали о появлении в их семье маленькой иностранки лишь то немногое, что заблагорассудил сказать им глава семейства, всегда державший последнее в достодолжном
страхе, а с летами ставший еще деспотичнее.
Жмусь я к нему крепко, крепко, мне жутко становится; глядь, а по сторонам саней кто-то тоже скачет, глаза, как угольки горят, воют, лошадь храпит, несет во весь дух, поняла я во сне, что попали мы в волчью стаю,
холодный пот от
страха выступил на лбу, а я ведь тоже не труслива, тебе это ведомо; он меня своим охабнем закрывает, а лошадь все несет; вдруг, трах, санки ударились о дерево, повернулись, мы с ним из них выкатились, и у меня над лицом-то не его лицо, а волчья морда теплая…