Неточные совпадения
Стоять
перед Последышем
Напасть… язык примелется,
А пуще смех долит.
Ни дать ни взять юродивый,
Стоит, вздыхает, крестится,
Жаль было нам глядеть,
Как он
перед старухою,
Перед Ненилой Власьевой,
Вдруг на колени
пал!
Наконец он не выдержал. В одну темную ночь, когда не только будочники, но и собаки
спали, он вышел, крадучись, на улицу и во множестве разбросал листочки, на которых был написан первый, сочиненный им для Глупова, закон. И хотя он понимал, что этот путь распубликования законов весьма предосудителен, но долго сдерживаемая страсть к законодательству так громко вопияла об удовлетворении, что
перед голосом ее умолкли даже доводы благоразумия.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил
перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли, что в словах его было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого, что он, по обычаю своему, не говорил, а кричал, — как бы то ни было, результат его убеждений был таков, что глуповцы испугались и опять всем обществом
пали на колени.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик, пошел
передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним, ходя под гору по лощине и на гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже
пала, и косцы только на горке были на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Все мечты мои, во сне и наяву, были о нем: ложась
спать, я желал, чтобы он мне приснился; закрывая глаза, я видел его
перед собою и лелеял этот призрак, как лучшее наслаждение.
Карл Иваныч одевался в другой комнате, и через классную пронесли к нему синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался голос одной из горничных бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на руке туго накрахмаленную манишку и сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не
спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся
передать манишку и спросил, встала ли бабушка.
И вывели на вал скрученных веревками запорожцев. Впереди их был куренной атаман Хлиб, без шаровар и верхнего убранства, — так, как схватили его хмельного. И потупил в землю голову атаман, стыдясь наготы своей
перед своими же козаками и того, что
попал в плен, как собака, сонный. В одну ночь поседела крепкая голова его.
Так школьник, неосторожно задравши своего товарища и получивши за то от него удар линейкою по лбу, вспыхивает, как огонь, бешеный выскакивает из лавки и гонится за испуганным товарищем своим, готовый разорвать его на части; и вдруг наталкивается на входящего в класс учителя: вмиг притихает бешеный порыв и
упадает бессильная ярость. Подобно ему, в один миг пропал, как бы не бывал вовсе, гнев Андрия. И видел он
перед собою одного только страшного отца.
Далеко понеслось громкое хлопанье по всем окрестным полям и нивам, сливаясь в беспрерывный гул; дымом затянуло все поле, а запорожцы всё
палили, не переводя духу: задние только заряжали да
передавали передним, наводя изумление на неприятеля, не могшего понять, как стреляли козаки, не заряжая ружей.
При последнем стихе: «не мог ли сей, отверзший очи слепому…» — она, понизив голос, горячо и страстно
передала сомнение, укор и хулу неверующих, слепых иудеев, которые сейчас, через минуту, как громом пораженные,
падут, зарыдают и уверуют…
Для Раскольникова наступило странное время: точно туман
упал вдруг
перед ним и заключил его в безвыходное и тяжелое уединение.
Марья Ивановна приняла письмо дрожащею рукою и, заплакав,
упала к ногам императрицы, которая подняла ее и поцеловала. Государыня разговорилась с нею. «Знаю, что вы не богаты, — сказала она, — но я в долгу
перед дочерью капитана Миронова. Не беспокойтесь о будущем. Я беру на себя устроить ваше состояние».
Марья Ивановна быстро взглянула на него и догадалась, что
перед нею убийца ее родителей. Она закрыла лицо обеими руками и
упала без чувств. Я кинулся к ней, но в эту минуту очень смело в комнату втерлась моя старинная знакомая Палаша и стала ухаживать за своею барышнею. Пугачев вышел из светлицы, и мы трое сошли в гостиную.
Тут он взял от меня тетрадку и начал немилосердно разбирать каждый стих и каждое слово, издеваясь надо мной самым колким образом. Я не вытерпел, вырвал из рук его мою тетрадку и сказал, что уж отроду не покажу ему своих сочинений. Швабрин посмеялся и над этой угрозою. «Посмотрим, — сказал он, — сдержишь ли ты свое слово: стихотворцам нужен слушатель, как Ивану Кузмичу графинчик водки
перед обедом. А кто эта Маша,
перед которой изъясняешься в нежной страсти и в любовной
напасти? Уж не Марья ль Ивановна?»
(Возможность презирать и выражать свое презрение было самым приятным ощущением для Ситникова; он в особенности
нападал на женщин, не подозревая того, что ему предстояло несколько месяцев спустя пресмыкаться
перед своей женой потому только, что она была урожденная княжна Дурдолеосова.)
Она слыла за легкомысленную кокетку, с увлечением предавалась всякого рода удовольствиям, танцевала до
упаду, хохотала и шутила с молодыми людьми, которых принимала
перед обедом в полумраке гостиной, а по ночам плакала и молилась, не находила нигде покою и часто до самого утра металась по комнате, тоскливо ломая руки, или сидела, вся бледная и холодная, над Псалтырем.
Перед обедом общество опять сходилось для беседы или для чтения; вечер посвящался прогулке, картам, музыке; в половине одиннадцатого Анна Сергеевна уходила к себе в комнату, отдавала приказания на следующий день и ложилась
спать.
— А недавно,
перед тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не
спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
— Зашел сказать, что сейчас уезжаю недели на три, на месяц; вот ключ от моей комнаты,
передайте Любаше; я заходил к ней, но она
спит. Расхворалась девица, — вздохнул он, сморщив серый лоб. — И — как не вовремя! Ее бы надо послать в одно место, а она вот…
Смерть у них приключалась от вынесенного
перед тем из дома покойника головой, а не ногами из ворот; пожар — от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а ели все то же, по стольку же и
спали по-прежнему на голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого пола.
Она хотела доследить до конца, как в его ленивой душе любовь совершит переворот, как окончательно
спадет с него гнет, как он не устоит
перед близким счастьем, получит благоприятный ответ из деревни и, сияющий, прибежит, прилетит и положит его к ее ногам, как они оба, вперегонку, бросятся к тетке, и потом…
Старинная связь была неистребима между ними. Как Илья Ильич не умел ни встать, ни лечь
спать, ни быть причесанным и обутым, ни отобедать без помощи Захара, так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования, как одевать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то же время внутренне благоговеть
перед ним.
Она знала, у кого спросить об этих тревогах, и нашла бы ответ, но какой? Что, если это ропот бесплодного ума или, еще хуже, жажда не созданного для симпатии, неженского сердца! Боже! Она, его кумир — без сердца, с черствым, ничем не довольным умом! Что ж из нее выйдет? Ужели синий чулок! Как она
падет, когда откроются
перед ним эти новые, небывалые, но, конечно, известные ему страдания!
Крестьяне не видали никогда ничего подобного; они
падают ниц
перед этим ангелом. Она тихо ступает по траве, ходит с ним в тени березняка: она поет ему…
Минут через десять Штольц вышел одетый, обритый, причесанный, а Обломов меланхолически сидел на постели, медленно застегивая грудь рубашки и не
попадая пуговкой в петлю.
Перед ним на одном колене стоял Захар с нечищеным сапогом, как с каким-нибудь блюдом, готовясь надевать и ожидая, когда барин кончит застегиванье груди.
— Что ж? примем ее как новую стихию жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе,
перед которым я
упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
Он
попал будто в клетку тигрицы, которая, сидя в углу, следит за своей жертвой: и только он брался за ручку двери, она уже стояла
перед ним, прижавшись спиной к замку и глядя на него своим смеющимся взглядом, без улыбки.
Но «Армида» и две дочки предводителя царствовали наперекор всему. Он попеременно ставил на пьедестал то одну, то другую, мысленно становился на колени
перед ними, пел, рисовал их, или грустно задумывался, или мурашки бегали по нем, и он ходил, подняв голову высоко, пел на весь дом, на весь сад, плавал в безумном восторге. Несколько суток он беспокойно
спал, метался…
Голова ее приподнялась, и по лицу на минуту сверкнул луч гордости, почти счастья, но в ту же минуту она опять поникла головой. Сердце билось тоской
перед неизбежной разлукой, и нервы
упали опять. Его слова были прелюдией прощания.
Он вспомнил свое забвение, небрежность, — других оскорблений быть не могло: сам дьявол
упал бы на колени
перед этим голубиным, нежным, безответным взглядом.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же
падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета,
перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Все мужчины должны
пасть на колени
перед ним!!»
Дома у себя он натаскал глины, накупил моделей голов, рук, ног, торсов, надел фартук и начал лепить с жаром, не
спал, никуда не ходил, видясь только с профессором скульптуры, с учениками, ходил с ними в Исакиевский собор, замирая от удивления
перед работами Витали, вглядываясь в приемы, в детали, в эту новую сферу нового искусства.
Борис уже не смотрел
перед собой, а чутко замечал, как картина эта повторяется у него в голове; как там расположились горы,
попала ли туда вон избушка, из которой валил дым; поверял и видел, что и мели там, и паруса белеют.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен
падает на колена, сжимает
перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Я было стала ей говорить, всплакнула даже тут же на постели, — отвернулась она к стене: «Молчите, говорит, дайте мне
спать!» Наутро смотрю на нее, ходит, на себя непохожа; и вот, верьте не верьте мне,
перед судом Божиим скажу: не в своем уме она тогда была!
— Ты прав, но ни слова более, умоляю тебя! — проговорил он и вышел от меня. Таким образом, мы нечаянно и капельку объяснились. Но он только прибавил к моему волнению
перед новым завтрашним шагом в жизни, так что я всю ночь
спал, беспрерывно просыпаясь; но мне было хорошо.
Краюха
падает в мешок, окошко захлопывается. Нищий, крестясь, идет к следующей избе: тот же стук, те же слова и такая же краюха
падает в суму. И сколько бы ни прошло старцев, богомольцев, убогих, калек,
перед каждым отодвигается крошечное окно, каждый услышит: «Прими, Христа ради», загорелая рука не устает высовываться, краюха хлеба неизбежно
падает в каждую подставленную суму.
Фаддеев и
перед обедом явился с приглашением обедать, но едва я сделал шаг, как надо было
падать или проворно сесть на свое место.
Орудия закрепили тройными талями и, сверх того, еще занесли кабельтовым, и на этот счет были довольно покойны. Качка была ужасная. Вещи, которые крепко привязаны были к стенам и к полу, отрывались и неслись в противоположную сторону, оттуда назад. Так задумали оторваться три массивные кресла в капитанской каюте. Они рванулись, понеслись, домчались до средины; тут крен был так крут, что они скакнули уже по воздуху, сбили столик
перед диваном и, изломав его, изломавшись сами, с треском
упали все на диван.
Слуга подходил, ловко и мерно поднимал подставку, в знак почтения, наравне с головой,
падал на колени и с ловким, мерным движением ставил тихонько
перед гостем.
У самих полномочных тоже голова всегда клонится долу: все они сидят с поникшими головами, по привычке, в свою очередь,
падать ниц
перед высшими лицами.
Они усердно утешали нас тем, что теперь время сьесты, — все
спят, оттого никто по улицам, кроме простого народа, не ходит, а простой народ ни по-французски, ни по-английски не говорит, но зато говорит по-испански, по-китайски и по-португальски, что,
перед сьестой и после сьесты, по улицам, кроме простого народа, опять-таки никто не ходит, а непростой народ все ездит в экипажах и говорит только по-испански.
Я ехал мимо старинной, полуразрушенной стены и несколька башен: это остатки крепости, уцелевшей от времен покорения области. Якутск основан пришедшими от Енисея казаками, лет за двести
перед этим, в 1630-х годах. Якуты пробовали
нападать на крепость, но напрасно. Возникшие впоследствии между казаками раздоры заставили наше правительство взять этот край в свои руки, и скоро в Якутск прибыл воевода.
Перед высшим лицом японец быстро
падает на пол, садится на пятки и поклонится в землю.
— Отвратительна животность зверя в человеке, — думал он, — но когда она в чистом виде, ты с высоты своей духовной жизни видишь и презираешь ее,
пал ли или устоял, ты остаешься тем, чем был; но когда это же животное скрывается под мнимо-эстетической, поэтической оболочкой и требует
перед собой преклонения, тогда, обоготворяя животное, ты весь уходишь в него, не различая уже хорошего от дурного.
Так прошел весь вечер, и наступила ночь. Доктор ушел
спать. Тетушки улеглись. Нехлюдов знал, что Матрена Павловна теперь в спальне у теток и Катюша в девичьей — одна. Он опять вышел на крыльцо. На дворе было темно, сыро, тепло, и тот белый туман, который весной сгоняет последний снег или распространяется от тающего последнего снега, наполнял весь воздух. С реки, которая была в ста шагах под кручью
перед домом, слышны были странные звуки: это ломался лед.
Катюша с Марьей Павловной, обе в сапогах и полушубках, обвязанные платками, вышли на двор из помещения этапа и направились к торговкам, которые, сидя за ветром у северной стены
палей, одна
перед другой предлагали свои товары: свежий ситный, пирог, рыбу, лапшу, кашу, печенку, говядину, яйца, молоко; у одной был даже жареный поросенок.
— Что ж, это можно, — сказал смотритель. — Ну, ты чего, — обратился он к девочке пяти или шести лет, пришедшей в комнату, и, поворотив голову так, чтобы не спускать глаз с Нехлюдова, направлявшейся к отцу. — Вот и
упадешь, — сказал смотритель, улыбаясь на то, как девочка, не глядя
перед собой, зацепилась зa коврик и подбежала к отцу.