Неточные совпадения
Несмотря на всё это, к концу этого дня все, за исключением княгини, не прощавшей этот поступок Левину, сделались необыкновенно оживлены и веселы, точно дети после наказанья или большие после
тяжелого официального приема, так что
вечером про изгнание Васеньки в отсутствие княгини уже говорилось как про давнишнее событие.
Но поздно
вечером, когда они остались одни, Анна, видя, что она опять вполне овладела им, захотела стереть то
тяжелое впечатление взгляда за письмо. Она сказала...
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до
вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится
тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Он ощущал позыв к женщине все более определенно, и это вовлекло его в приключение, которое он назвал смешным. Поздно
вечером он забрел в какие-то узкие, кривые улицы, тесно застроенные высокими домами. Линия окон была взломана, казалось, что этот дом уходит в землю от тесноты, а соседний выжимается вверх. В сумраке, наполненном
тяжелыми запахами, на панелях, у дверей сидели и стояли очень демократические люди, гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.
Зимними
вечерами, в теплой тишине комнаты, он, покуривая, сидел за столом и не спеша заносил на бумагу пережитое и прочитанное — материал своей будущей книги. Сначала он озаглавил ее: «Русская жизнь и литература в их отношении к разуму», но этот титул показался ему слишком
тяжелым, он заменил его другим...
В этот
вечер ее физическая бедность особенно колола глаза Клима.
Тяжелое шерстяное платье неуловимого цвета состарило ее, отягчило движения, они стали медленнее, казались вынужденными. Волосы, вымытые недавно, она небрежно собрала узлом, это некрасиво увеличило голову ее. Клим и сегодня испытывал легонькие уколы жалости к этой девушке, спрятавшейся в темном углу нечистоплотных меблированных комнат, где она все-таки сумела устроить для себя уютное гнездо.
Один только старый дом стоял в глубине двора, как бельмо в глазу, мрачный, почти всегда в тени, серый, полинявший, местами с забитыми окнами, с поросшим травой крыльцом, с
тяжелыми дверьми, замкнутыми
тяжелыми же задвижками, но прочно и массивно выстроенный. Зато на маленький домик с утра до
вечера жарко лились лучи солнца, деревья отступили от него, чтоб дать ему простора и воздуха. Только цветник, как гирлянда, обвивал его со стороны сада, и махровые розы, далии и другие цветы так и просились в окна.
Жил ты у великороссийского помещика Гура Крупяникова, учил его детей, Фофу и Зёзю, русской грамоте, географии и истории, терпеливо сносил
тяжелые шутки самого Гура, грубые любезности дворецкого, пошлые шалости злых мальчишек, не без горькой улыбки, но и без ропота исполнял прихотливые требования скучающей барыни; зато, бывало, как ты отдыхал, как ты блаженствовал
вечером, после ужина, когда отделавшись, наконец, от всех обязанностей и занятий, ты садился перед окном, задумчиво закуривал трубку или с жадностью перелистывал изуродованный и засаленный нумер толстого журнала, занесенный из города землемером, таким же бездомным горемыкою, как ты!
Это было глупо, но в этот
вечер все мы были не очень умны. Наша маленькая усадьба казалась такой ничтожной под налетами бурной ночи, и в бесновании метели слышалось столько сознательной угрозы… Мы не были суеверны и знали, что это только снег и ветер. Но в их разнообразных голосах слышалось что-то, чему навстречу подымалось в душе неясное, неоформленное,
тяжелое ощущение… В этой усадьбе началась и погибла жизнь… И, как стоны погибшей жизни, плачет и жалуется вьюга…
Устенька навсегда сохранила в своей памяти этот решительный зимний день, когда отец отправился с ней к Стабровским. Старуха нянька ревела еще с
вечера, оплакивая свою воспитанницу, как покойницу. Она только и повторяла, что Тарас Семеныч рехнулся и хочет обасурманить родную дочь. Эти причитания навели на девочку тоску, и она ехала к Стабровским с
тяжелым чувством, вперед испытывая предубеждение против долговязой англичанки, рывшейся по комодам.
Звуки ее голоса угасли, и на месте ярких впечатлений счастливого
вечера зияла пустота. А навстречу этой пустоте из самой глубины души слепого подымалось что-то с
тяжелым усилием, чтобы ее заполнить.
Так промаялись мы еще целые сутки, и только к
вечеру третьего дня ветер начал понемногу стихать.
Тяжелые тучи еще продолжали свое настойчивое движение, но порой сквозь них пробивались багровые лучи заката. В темных облаках, в ослепительной белизне свежевыпавшего снега и в багрово-золотистом сиянии вечерней зари чувствовалось приближение хорошей погоды.
Давеча Лизавета Прокофьевна, не найдя князя на смертном одре, действительно сильно преувеличила удовлетворительность состояния его здоровья, судя по наружному виду, но недавняя болезнь,
тяжелые воспоминания, ее сопровождавшие, усталость от хлопотливого
вечера, случай с «сыном Павлищева», теперешний случай с Ипполитом, — все это раздражило больную впечатлительность князя, действительно, почти до лихорадочного состояния.
Вечер субботы в зыковском доме всегда был временем самого
тяжелого ожидания.
Вечером того дня, когда труп Жени увезли в анатомический театр, в час, когда ни один даже случайный гость еще не появлялся на Ямской улице, все девушки, по настоянию Эммы Эдуардовны, собрались в зале. Никто из них не осмелился роптать на то, что в этот
тяжелый день их, еще не оправившихся от впечатлений ужасной Женькиной смерти заставят одеться, по обыкновению, в дико-праздничные наряды и идти в ярко освещенную залу, чтобы танцевать петь и заманивать своим обнаженным телом похотливых мужчин.
Он хотел
вечер лучше просидеть у себя в номере, чтобы пособраться несколько с своими мыслями и чувствами; но только что он поприлег на свою постель, как раздались
тяжелые шаги, и вошел к нему курьер и подал щегольской из веленевой бумаги конверт, в который вложена была, тоже на веленевой бумаге и щегольским почерком написанная, записка: «Всеволод Никандрыч Плавин, свидетельствуя свое почтение Павлу Михайловичу Вихрову, просит пожаловать к нему в одиннадцать часов утра для объяснения по делам службы».
Обитая голубым атласом с желтыми шнурами мягкая мебель, маленький диван с стеганой спинкой, вроде раковины, шелковые
тяжелые драпировки, несколько экзотических растений по углам, мраморные группы у одной стены — все это так приятно гармонировало с летним задумчивым
вечером, который вносил в открытую дверь пахучую струю садовых цветов.
Глупостью, пошлостью, провинциальным болотом и злой сплетней повеяло на Ромашова от этого безграмотного и бестолкового письма. И сам себе он показался с ног до головы запачканным
тяжелой, несмываемой грязью, которую на него наложила эта связь с нелюбимой женщиной — связь, тянувшаяся почти полгода. Он лег в постель, удрученный, точно раздавленный всем нынешним днем, и, уже засыпая, подумал про себя словами, которые он слышал
вечером от Назанского...
Все здесь было как-то не по ней: общество казалось
тяжелым и неуклюжим; в домах все смотрело неопрятно; грязные улицы и деревянные тротуары наводили уныние; танцевальные
вечера, которые изредка назначались в «благородном» собрании, отличались безвкусием, доходившим до безобразия…
Я ему мало в ноги от радости не поклонился и думаю: чем мне этою дверью заставляться да потом ее отставлять, я ее лучше фундаментально прилажу, чтобы она мне всегда была ограждением, и взял и учинил ее на самых надежных плотных петлях, а для безопаски еще к ней самый
тяжелый блок приснастил из булыжного камня, и все это исправил в тишине в один день до
вечера и, как пришла ночная пора, лег в свое время и сплю.
Помню, я приехал в Париж сейчас после
тяжелой болезни и все еще больной… и вдруг чудодейственно воспрянул. Ходил с утра до
вечера по бульварам и улицам, одолевал довольно крутые подъемы — и не знал усталости. Мало того: иду однажды по бульвару и встречаю русского доктора Г., о котором мне было известно, что он в последнем градусе чахотки (и, действительно, месяца три спустя он умер в Ницце). Разумеется, удивляюсь.
Однажды, перед
вечером, когда Александров, в то время кадет четвертого класса, надел казенное пальто, собираясь идти из отпуска в корпус, мать дала ему пять копеек на конку до Земляного вала, Марья Ефимовна зашипела и, принявшись теребить на обширной своей груди старинные кружева, заговорила с
тяжелой самоуверенностью...
Было семь часов
вечера, Николай Всеволодович сидел один в своем кабинете — комнате, им еще прежде излюбленной, высокой, устланной коврами, уставленной несколько
тяжелою, старинного фасона мебелью.
Вечером, уже в темноте, перед запором казарм, я ходил около паль, и
тяжелая грусть пала мне на душу, и никогда после я не испытывал такой грусти во всю мою острожную жизнь.
Тут я расхохотался до того, что, боясь свалиться с ног, повис на ручке двери, дверь отворилась, я угодил головой в стекло и вышиб его. Приказчик топал на меня ногами, хозяин стучал по голове моей
тяжелым золотым перстнем, Саша пытался трепать мои уши, а
вечером, когда мы шли домой, строго внушал мне...
Хандра Бельтова, впрочем, не имела ни малейшей связи с известным разговором за шестой чашкой чаю; он в этот день встал поздно, с
тяжелой головой; с
вечера он долго читал, но читал невнимательно, в полудремоте, — в последние дни в нем более и более развивалось какое-то болезненное не по себе, не приходившее в ясность, но располагавшее к
тяжелым думам, — ему все чего-то недоставало, он не мог ни на чем сосредоточиться; около часу он докурил сигару, допил кофей, и, долго думая, с чего начать день, со чтения или с прогулки, он решился на последнее, сбросил туфли, но вспомнил, что дал себе слово по утрам читать новейшие произведения по части политической экономии, и потому надел туфли, взял новую сигару и совсем расположился заняться политической экономией, но, по несчастию, возле ящика с сигарами лежал Байрон; он лег на диван и до пяти часов читал — «Дон-Жуана».
Да, вторая часть дня совершенно пропала для меня… Дорогие минуты летели, как птицы, а солнце не хотело останавливаться.
Вечер наступал с ужасающей быстротой. Моя любовь уже покрывалась холодными тенями и
тяжелым предчувствием близившейся темноты.
Помню, что спускался уже темный осенний
вечер, и Пепко зажег грошовую лампочку под бумажным зеленым абажуром. Наш флигелек стоял на самом берегу Невы, недалеко от Самсониевского моста, и теперь, когда несколько затих дневной шум, с особенной отчетливостью раздавались наводившие тоску свистки финляндских пароходиков, сновавших по Неве в темные ночи, как светляки. На меня эти свистки произвели особенно
тяжелое впечатление, как дикие вскрики всполошившейся ночной птицы.
Гудок застал инженера Боброва за чаем. В последние дни Андрей Ильич особенно сильно страдал бессонницей.
Вечером, ложась в постель с
тяжелой головой и поминутно вздрагивая, точно от внезапных толчков, он все-таки забывался довольно скоро беспокойным, нервным сном, но просыпался задолго до света, совсем разбитый, обессиленный и раздраженный.
Сидя с утра до
вечера за станом в теплой избе, он, естественным образом, должен был крепко облениться; мало-мальски
тяжелая работа не по нутру ему, да и не по силам.
Но теперь эти вздохи становились все глубже, сильнее. Я ехал лесною тропой, и, хотя неба мне не было видно, но по тому, как хмурился лес, я чувствовал, что над ним тихо подымается
тяжелая туча. Время было не раннее. Между стволов кое-где пробивался еще косой луч заката, но в чащах расползались уже мглистые сумерки. К
вечеру собиралась гроза.
В этой яме, стиснутой полугнилыми стенами, накрытой
тяжёлым, низким потолком, всегда чувствовался недостаток воздуха, света, но в ней было весело и каждый
вечер рождалось много хороших чувств и наивных, юных мыслей.
Литературный
вечер был в губернаторском доме. На правой стороне эстрады в зале, ярко освещенном люстрами и настенными бра, стоял буль-столик с двумя канделябрами по двенадцати свечей в каждом, а для чтеца был поставлен
тяжелый старинный стул красного дерева с бронзой, с невысокой спинкой.
Столы и
вечера утрачивали свой прежний несколько окаменелый,
тяжелый характер; собрания становились оживленнее, но едва ли достойнее: завелось «подшучивание», которого любимыми жертвами были некоторые из попавших в аристократию прибыльщиков.
Положили на землю
тяжелое тело и замолчали, прислушиваясь назад, но ничего не могли понять сквозь шумное дыхание. Наконец услыхали тишину и ощутили всем телом, не только глазами, глухую, подвальную темноту леса, в которой даже своей руки не видно было. С
вечера ходили по небу дождевые тучи, и ни единая звездочка не указывала выси: все одинаково черно и ровно.
Если бы не лежал на сердце моем
тяжелый камень, то, конечно, этот
вечер доставил бы мне живейшее удовольствие.
Не зная, как усмирить в себе
тяжелую ревность, от которой даже в висках ломило, и думая, что еще можно поправить дело, она умывалась, пудрила заплаканное лицо и летела к знакомой даме. Не застав у нее Рябовского, она ехала к другой, потом к третьей… Сначала ей было стыдно так ездить, но потом она привыкла, и случалось, что в один
вечер она объезжала всех знакомых женщин, чтобы отыскать Рябовского, и все понимали это.
Длиннорукий, колченогий, одетый в грязную и рваную офицерскую шинель, в сальной фуражке с красным околышем, но без козырька, в худых валенках, доходивших ему до колен, — поутру он неизменно был в
тяжелом состоянии похмелья, а
вечером — навеселе.
Наконец болезнь так усилилась, что он не мог выезжать по
вечерам: обстоятельство очень
тяжелое для Загоскина, потому что при огне он не мог читать; его вывозили только прогуливаться, и он, не вылезая из экипажа, делал визиты своим приятелям и знакомым.
«Раишко» — бывшая усадьба господ Воеводиных, ветхий, темный и слепой дом — занимал своими развалинами много места и на земле и в воздухе. С реки его закрывает густая стена ветел, осин и берез, с улицы — каменная ограда с крепкими воротами на дубовых столбах и
тяжелой калиткой в левом полотнище ворот. У калитки, с
вечера до утра, всю ночь, на скамье, сложенной из кирпича, сидел большой, рыжий, неизвестного звания человек, прозванный заречными — Четыхер.
А в семь часов
вечера уже все ворота заперты на
тяжелые железные засовы, и каждый хозяин собственноручно спускает с цепи старого, злого, лохматого и седомордого, осиплого от лая кобеля.
За последнее время у Половецкого все чаще и чаще повторялись
тяжелые бессонные ночи, и его опять начинала одолевать смертная тоска, от которой он хотел укрыться под обительским кровом. Он еще с
вечера знал, что не будет спать. Являлась преждевременная сонливость, неопределенная тяжесть в затылке, конвульсивная зевота. Летом его спасал усиленный физический труд на свежем воздухе, а сейчас наступил период осенних дождей и приходилось сидеть дома. Зимняя рубка дров и рыбная ловля неводом были еще далеко.
И в мягком, отчетливом сумраке позднего
вечера студент увидел на этом лице такое скучное,
тяжелое и сердитое отвращение к жизни, что у него сердце заныло мучительной жалостью.
Спустя две недели после нашего прибытия в острог, перед
вечером, — но еще задолго до поверки, — арестантов стали загонять в камеры. Коридоры опустели, и в подследственном отделении воцарилась
тяжелая, будто выжидающая тишина, по которой мы привыкли уже угадывать приближение высшего тюремного начальства. Вскоре громыхнула дверь дальнего коридора, послышалось звяканье оружия, шаги многочисленной толпы.
Томно шло время и однообразно до крайней степени, сутки потеряли свое измерение, все 24 часа превратились в одну
тяжелую серую массу, в один осенний
вечер; из моего окна видны были казармы, длинные, бесконечные казармы, и над ними голубая полоса неба, изрезанная трубами и обесцвеченная дымом.
На другой день проходил он к
вечеру дикое и пустынное место и, казалось, еще не отдыхал; шаги сделались тише, дыхание
тяжелее; в темноте можно было разглядеть массу еще темнейшую, которая грубо и тяжело вырезывалась на небосклоне; увидев ее, юноша собрал последние силы, удвоил шаги и вскоре подошел к каменной ограде — вороты были заперты.
Приближался
вечер, и в воздухе стояла та особенная,
тяжёлая духота, которая предвещает грозу. Солнце уже было низко, и вершины тополей зарделись лёгким румянцем. Но от вечерних теней, окутавших их ветви, они, высокие и неподвижные, стали гуще, выше… Небо над ними тоже темнело, делалось бархатным и точно опускалось ниже к земле. Где-то далеко говорили люди и где-то ещё дальше, но в другой стороне — пели. Эти звуки, тихие, но густые, казалось, тоже были пропитаны духотой.
Он носил на груди
тяжелую цепь из золотых медалей, брал по двести рублей за выход, гордился тем, что вот уже пять лет не надевает других костюмов, кроме муаровых, неизбежно чувствовал себя после
вечеров «разбитым» и с приподнятой горечью говорил про себя: «Да!
Ему приходили в голову все
тяжелые мысли, как, например: что-то теперь ожидает его на службе? он мучительно сознавал, что надо переменить место службы во что бы то ни стало, а оставаться на прежнем невозможно, именно вследствие всего, что случилось в сей
вечер.
Зиновий Прокофьевич что-то был очень задумчив, Океанов подпил немножко, остальные как-то прижались, а маленький человечек Кантарев, отличавшийся воробьиным носом, к
вечеру съехал с квартиры, весьма тщательно заклеив и завязав все свои сундучки, узелки и холодно объясняя любопытствующим, что время
тяжелое, а что приходится здесь не по карману платить.