Неточные совпадения
Да объяви всем, чтоб знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не
то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что и на
свете еще не было, что может все сделать, все, все, все!
Чудно все завелось теперь на
свете: хоть бы народ-то уж был видный, а
то худенький, тоненький — как его узнаешь, кто он?
Сделал мошенник, сделал — побей бог его и на
том и на этом
свете!
Почтмейстер. Знаю, знаю… Этому не учите, это я делаю не
то чтоб из предосторожности, а больше из любопытства: смерть люблю узнать, что есть нового на
свете. Я вам скажу, что это преинтересное чтение. Иное письмо с наслажденьем прочтешь — так описываются разные пассажи… а назидательность какая… лучше, чем в «Московских ведомостях»!
Тут сын отцу покаялся:
«С
тех пор, как сына Власьевны
Поставил я не в очередь,
Постыл мне белый
свет!»
А сам к веревке тянется.
Стародум. Фенелона? Автора Телемака? Хорошо. Я не знаю твоей книжки, однако читай ее, читай. Кто написал Телемака,
тот пером своим нравов развращать не станет. Я боюсь для вас нынешних мудрецов. Мне случилось читать из них все
то, что переведено по-русски. Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель. Сядем. (Оба сели.) Мое сердечное желание видеть тебя столько счастливу, сколько в
свете быть возможно.
Он был по службе меня моложе, сын случайного отца, воспитан в большом
свете и имел особливый случай научиться
тому, что в наше воспитание еще и не входило.
Стародум(с важным чистосердечием). Ты теперь в
тех летах, в которых душа наслаждаться хочет всем бытием своим, разум хочет знать, а сердце чувствовать. Ты входишь теперь в
свет, где первый шаг решит часто судьбу целой жизни, где всего чаще первая встреча бывает: умы, развращенные в своих понятиях, сердца, развращенные в своих чувствиях. О мой друг! Умей различить, умей остановиться с
теми, которых дружба к тебе была б надежною порукою за твой разум и сердце.
Г-жа Простакова. Старинные люди, мой отец! Не нынешний был век. Нас ничему не учили. Бывало, добры люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К статью ли, покойник-свет и руками и ногами, Царство ему Небесное! Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и не будь
тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет.
Скотинин. Суженого конем не объедешь, душенька! Тебе на свое счастье грех пенять. Ты будешь жить со мною припеваючи. Десять тысяч твоего доходу! Эко счастье привалило; да я столько родясь и не видывал; да я на них всех свиней со бела
света выкуплю; да я, слышь ты,
то сделаю, что все затрубят: в здешнем-де околотке и житье одним свиньям.
Больше полугода, как я в разлуке с
тою, которая мне дороже всего на
свете, и, что еще горестнее, ничего не слыхал я о ней во все это время.
Скотинин. Ох, братец, друг ты мой сердешный! Со мною чудеса творятся. Сестрица моя вывезла меня скоро-наскоро из моей деревни в свою, а коли так же проворно вывезет меня из своей деревни в мою,
то могу пред целым
светом по чистой совести сказать: ездил я ни по что, привез ничего.
Софья. Все мое старание употреблю заслужить доброе мнение людей достойных. Да как мне избежать, чтоб
те, которые увидят, как от них я удаляюсь, не стали на меня злобиться? Не можно ль, дядюшка, найти такое средство, чтоб мне никто на
свете зла не пожелал?
Г-жа Простакова. Без наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с
тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Мало
того: летописец доказывает, что глуповцы даже усиленно добивались, чтоб Бородавкин пролил
свет в их темные головы, но успеха не получили, и не получили именно по вине самого градоначальника.
Строился новый город на новом месте, но одновременно с ним выползало на
свет что-то иное, чему еще не было в
то время придумано названия и что лишь в позднейшее время сделалось известным под довольно определенным названием"дурных страстей"и"неблагонадежных элементов". Неправильно было бы, впрочем, полагать, что это"иное"появилось тогда в первый раз; нет, оно уже имело свою историю…
— Я уж на что глуп, — сказал он, — а вы еще глупее меня! Разве щука сидит на яйцах? или можно разве вольную реку толокном месить? Нет, не головотяпами следует вам называться, а глуповцами! Не хочу я володеть вами, а ищите вы себе такого князя, какого нет в
свете глупее, — и
тот будет володеть вами!
Затем форштадт, земляной вал — и темная занавесь,
то есть конец
свету.
Между
тем пушкари остановились на городской площади и решились дожидаться тут до
свету.
На улице царили голодные псы, но и
те не лаяли, а в величайшем порядке предавались изнеженности и распущенности нравов; густой мрак окутывал улицы и дома; и только в одной из комнат градоначальнической квартиры мерцал далеко за полночь зловещий
свет.
— Я — твое внутреннее слово! я послана объявить тебе
свет Фавора, [Фаво́р — по евангельскому преданию, священная гора.] которого ты ищешь, сам
того не зная! — продолжала между
тем незнакомка, — но не спрашивай, кто меня послал, потому что я и сама объявить о сем не умею!
Был у нее, по слухам, и муж, но так как она дома ночевала редко, а все по клевушка́м да по овинам, да и детей у нее не было,
то в скором времени об этом муже совсем забыли, словно так и явилась она на
свет божий прямо бабой мирскою да бабой нероди́хою.
Сверх
того, она написала несколько романов, из которых в одном, под названием «Скиталица Доротея», изобразила себя в наилучшем
свете.
На седьмой день выступили чуть
свет, но так как ночью дорогу размыло,
то люди шли с трудом, а орудия вязли в расступившемся черноземе.
— Мы головотяпы! нет нас в
свете народа мудрее и храбрее! Мы даже кособрюхих — и
тех шапками закидали! — хвастали головотяпы.
Долгое время находилась я в состоянии томления, долгое время безуспешно стремилась к
свету, но князь
тьмы слишком искусен, чтобы разом упустить из рук свою жертву!
— Глупые вы, глупые! — сказал он, — не головотяпами следует вам по делам вашим называться, а глуповцами! Не хочу я володеть глупыми! а ищите такого князя, какого нет в
свете глупее, — и
тот будет володеть вами.
— Ежели есть на
свете клеветники, тати, [Тать — вор.] злодеи и душегубцы (о чем и в указах неотступно публикуется), — продолжал градоначальник, —
то с чего же тебе, Ионке, на ум взбрело, чтоб им не быть? и кто тебе такую власть дал, чтобы всех сих людей от природных их званий отставить и зауряд с добродетельными людьми в некоторое смеха достойное место, тобою «раем» продерзостно именуемое, включить?
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял свою палку и быстро пошел прочь к дому. При словах мужика о
том, что Фоканыч живет для души, по правде, по-Божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим
светом.
И вдруг из
того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым
светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нем, колебля всё его тело, что долго мешали ему говорить.
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в
свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками,
то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества,
то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
Когда графиня Нордстон позволила себе намекнуть о
том, что она желала чего-то лучшего,
то Кити так разгорячилась и так убедительно доказала, что лучше Левина ничего не может быть на
свете, что графиня Нордстон должна была признать это и в присутствии Кити без улыбки восхищения уже не встречала Левина.
Это было не предположение, — она ясно видела это в
том пронзительном
свете, который открывал ей теперь смысл жизни и людских отношений.
Он видел только ее ясные, правдивые глаза, испуганные
той же радостью любви, которая наполняла и его сердце. Глаза эти светились ближе и ближе, ослепляя его своим
светом любви. Она остановилась подле самого его, касаясь его. Руки ее поднялись и опустились ему на плечи.
Казалось, ему надо бы понимать, что
свет закрыт для него с Анной; но теперь в голове его родились какие-то неясные соображения, что так было только в старину, а что теперь, при быстром прогрессе (он незаметно для себя теперь был сторонником всякого прогресса), что теперь взгляд общества изменился и что вопрос о
том, будут ли они приняты в общество, еще не решен.
— Да, но здесь, до
тех пор, пока ни Анна… ни вы не чувствуете нужды в
свете…
Дорогой, в вагоне, он разговаривал с соседями о политике, о новых железных дорогах, и, так же как в Москве, его одолевала путаница понятий, недовольство собой, стыд пред чем-то; но когда он вышел на своей станции, узнал кривого кучера Игната с поднятым воротником кафтана, когда увидал в неярком
свете, падающем из окон станции, свои ковровые сани, своих лошадей с подвязанными хвостами, в сбруе с кольцами и мохрами, когда кучер Игнат, еще в
то время как укладывались, рассказал ему деревенские новости, о приходе рядчика и о
том, что отелилась Пава, — он почувствовал, что понемногу путаница разъясняется, и стыд и недовольство собой проходят.
Но, несмотря на
то, что его любовь была известна всему городу — все более или менее верно догадывались об его отношениях к Карениной, — большинство молодых людей завидовали ему именно в
том, что было самое тяжелое в его любви, — в высоком положении Каренина и потому в выставленности этой связи для
света.
И Анна обратила теперь в первый раз
тот яркий
свет, при котором она видела всё, на свои отношения с ним, о которых прежде она избегала думать.
И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь,
светом, осветила ей всё
то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла.
Он не хотел видеть и не видел, что в
свете уже многие косо смотрят на его жену, не хотел понимать и не понимал, почему жена его особенно настаивала на
том, чтобы переехать в Царское, где жила Бетси, откуда недалеко было до лагеря полка Вронского.
Вронский в первый раз испытывал против Анны чувство досады, почти злобы за ее умышленное непонимание своего положения. Чувство это усиливалось еще
тем, что он не мог выразить ей причину своей досады. Если б он сказал ей прямо
то, что он думал,
то он сказал бы: «в этом наряде, с известной всем княжной появиться в театре — значило не только признать свое положение погибшей женщины, но и бросить вызов
свету, т. е. навсегда отречься от него».
— Если
свет не одобряет этого,
то мне всё равно, — сказал Вронский, — но если родные мои хотят быть в родственных отношениях со мною,
то они должны быть в таких же отношениях с моею женой.
— Если вы любите свое чадо,
то вы, как добрый отец, не одного богатства, роскоши, почести будете желать своему детищу; вы будете желать его спасения, его духовного просвещения
светом истины.
Он говорил с нею
то, что обыкновенно говорят в
свете, всякий вздор, но вздор, которому он невольно придавал особенный для нее смысл.
Разве не молодость было
то чувство, которое он испытывал теперь, когда, выйдя с другой стороны опять на край леса, он увидел на ярком
свете косых лучей солнца грациозную фигуру Вареньки, в желтом платье и с корзинкой шедшей легким шагом мимо ствола старой березы, и когда это впечатление вида Вареньки слилось в одно с поразившим его своею красотой видом облитого косыми лучами желтеющего овсяного поля и за полем далекого старого леса, испещренного желтизною, тающего в синей дали?
Первые шаги его в
свете и на службе были удачны, но два года
тому назад он сделал грубую ошибку.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи:
то, что ему стыдно детей, и
то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего на
свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё говорит он.
А он знает меня так же мало, как кто бы
то ни было на
свете знает меня.
Старый, запущенный палаццо с высокими лепными плафонами и фресками на стенах, с мозаичными полами, с тяжелыми желтыми штофными гардинами на высоких окнах, вазами на консолях и каминах, с резными дверями и с мрачными залами, увешанными картинами, — палаццо этот, после
того как они переехали в него, самою своею внешностью поддерживал во Вронском приятное заблуждение, что он не столько русский помещик, егермейстер без службы, сколько просвещенный любитель и покровитель искусств, и сам — скромный художник, отрекшийся от
света, связей, честолюбия для любимой женщины.