Неточные совпадения
Трудно было дышать в зараженном воздухе;
стали опасаться, чтоб к голоду не присоединилась еще чума, и для предотвращения зла, сейчас же составили комиссию, написали проект об устройстве временной больницы на десять кроватей, нащипали корпии и послали во все места по рапорту.
— У нас теперь идет железная дорога, — сказал он, отвечая на его вопрос. — Это видите ли как: двое садятся на лавку. Это пассажиры. А один
становится стоя на лавку же. И все запрягаются. Можно и руками, можно и поясами, и пускаются чрез все залы. Двери уже вперед отворяются. Ну, и тут кондуктором очень
трудно быть!
—
Трудно, Платон Михалыч,
трудно! — говорил Хлобуев Платонову. — Не можете вообразить, как
трудно! Безденежье, бесхлебье, бессапожье! Трын-трава бы это было все, если бы был молод и один. Но когда все эти невзгоды
станут тебя ломать под старость, а под боком жена, пятеро детей, — сгрустнется, поневоле сгрустнется…
Что именно находилось в куче, решить было
трудно, ибо пыли на ней было в таком изобилии, что руки всякого касавшегося
становились похожими на перчатки; заметнее прочего высовывался оттуда отломленный кусок деревянной лопаты и старая подошва сапога.
Еще и теперь у редкого из них не было закопано добра — кружек, серебряных ковшей и запястьев под камышами на днепровских островах, чтобы не довелось татарину найти его, если бы, в случае несчастья, удалось ему напасть врасплох на Сечь; но
трудно было бы татарину найти его, потому что и сам хозяин уже
стал забывать, в котором месте закопал его.
Она
стала для него тем нужным словом в беседе души с жизнью, без которого
трудно понять себя.
Дуня увидела наконец, что
трудно лгать и выдумывать, и пришла к окончательному заключению, что лучше уж совершенно молчать об известных пунктах; но все более и более
становилось ясно до очевидности, что бедная мать подозревает что-то ужасное.
И хоть я и далеко стоял, но я все, все видел, и хоть от окна действительно
трудно разглядеть бумажку, — это вы правду говорите, — но я, по особому случаю, знал наверно, что это именно сторублевый билет, потому что, когда вы
стали давать Софье Семеновне десятирублевую бумажку, — я видел сам, — вы тогда же взяли со стола сторублевый билет (это я видел, потому что я тогда близко стоял, и так как у меня тотчас явилась одна мысль, то потому я и не забыл, что у вас в руках билет).
Потом все четверо сидели на диване. В комнате
стало тесно. Макаров наполнил ее дымом папирос, дьякон — густотой своего баса, было
трудно дышать.
— Представь — играю! — потрескивая сжатыми пальцами, сказал Макаров. — Начал по слуху, потом
стал брать уроки… Это еще в гимназии. А в Москве учитель мой уговаривал меня поступить в консерваторию. Да. Способности, говорит. Я ему не верю. Никаких способностей нет у меня. Но — без музыки
трудно жить, вот что, брат…
Она плакала и все более задыхалась, а Самгин чувствовал — ему тоже тесно и
трудно дышать, как будто стены комнаты сдвигаются, выжимая воздух, оставляя только душные запахи. И время тянулось так медленно, как будто хотело остановиться. В духоте, в полутьме полубредовая речь Варвары
становилась все тяжелее, прерывистей...
Уйти от Дьякона было
трудно, он
стал шагать шире, искоса снова заглянул в лицо и сказал напоминающим тоном...
— Здоровенная будет у нас революция, Клим Иванович. Вот — начались рабочие стачки против войны — знаешь? Кушать
трудно стало, весь хлеб армии скормили. Ох, все это кончится тем, что устроят европейцы мир промежду себя за наш счет, разрежут Русь на кусочки и начнут глодать с ее костей мясо.
— Изорвал, знаете; у меня все расползлось, людей не видно
стало, только слова о людях, — глухо говорил Иноков, прислонясь к белой колонке крыльца, разминая пальцами папиросу. — Это очень
трудно — писать бунт; надобно чувствовать себя каким-то… полководцем, что ли? Стратегом…
Почему-то невозможно было согласиться, что Лидия Варавка создана для такой любви. И
трудно было представить, что только эта любовь лежит в основе прочитанных им романов, стихов, в корне мучений Макарова, который
становился все печальнее, меньше пил и говорить
стал меньше да и свистел тише.
Но проповедь Кутузова
становилась все более напористой и грубой. Клим чувствовал, что Кутузов способен духовно подчинить себе не только мягкотелого Дмитрия, но и его. Возражать Кутузову —
трудно, он смотрит прямо в глаза, взгляд его холоден, в бороде шевелится обидная улыбочка. Он говорит...
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже
трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез
стало бы легко…
— Конечно,
трудно понять, но это — вроде игрока, который бросает на стол последний червонец, а в кармане держит уже приготовленный револьвер, — вот смысл его предложения. Девять из десяти шансов, что она его предложение не примет; но на одну десятую шансов,
стало быть, он все же рассчитывал, и, признаюсь, это очень любопытно, по-моему, впрочем… впрочем, тут могло быть исступление, тот же «двойник», как вы сейчас так хорошо сказали.
Вот тут и началась опасность. Ветер немного засвежел, и помню я, как фрегат
стало бить об дно. Сначала было два-три довольно легких удара. Затем так треснуло, что затрещали шлюпки на боканцах и марсы (балконы на мачтах). Все бывшие в каютах выскочили в тревоге, а тут еще удар, еще и еще. Потонуть было
трудно: оба берега в какой-нибудь версте; местами, на отмелях, вода была по пояс человеку.
Вот как
трудно было!» Мне
стало жутко от этого мрачного рассказа.
Наконец явился какой-то старик с сонными глазами, хорошо одетый; за ним свита. Он
стал неподвижно перед нами и смотрел на нас вяло. Не знаю, торжественность ли они выражают этим апатическим взглядом, но только сначала, без привычки,
трудно без смеху глядеть на эти фигуры в юбках, с косичками и голыми коленками.
Трудно было и обедать: чуть зазеваешься, тарелка наклонится, и ручей супа быстро потечет по столу до тех пор, пока обратный толчок не погонит его назад. Мне уж
становилось досадно: делать ничего нельзя, даже читать. Сидя ли, лежа ли, а все надо думать о равновесии, упираться то ногой, то рукой.
Мужики
стали просить подождать до луны, иначе темно ехать, говорили они:
трудно, много мелей.
Перестал же он верить себе, а
стал верить другим потому, что жить, веря себе, было слишком
трудно: веря себе, всякий вопрос надо решать всегда не в пользу своего животного я, ищущего легких радостей, а почти всегда против него; веря же другим, решать нечего было, всё уже было решено и решено было всегда против духовного и в пользу животного я.
— Которые без привычки, тем, известно,
трудно, — говорил он, — а обтерпелся — ничего. Только бы харчи были настоящие. Сначала харчи плохи были. Ну, а потом народ обиделся, и харчи
стали хорошие, и работать
стало легко.
— Видишь, Надя, какое дело выходит, — заговорил старик, — не сидел бы я, да и не думал, как добыть деньги, если бы мое время не ушло. Старые друзья-приятели кто разорился, кто на том свете, а новых
трудно наживать. Прежде стоило рукой повести Василию Бахареву, и за капиталом дело бы не
стало, а теперь… Не знаю вот, что еще в банке скажут: может, и поверят. А если не поверят, тогда придется обратиться к Ляховскому.
Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но не на церковь иду, Христу не враг» — вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь
станет на место государства, тогда
трудно было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
Сам отвергнет… не послужит проклятому новшеству… не
станет ихним дурачествам подражать, — тотчас же подхватили другие голоса, и до чего бы это дошло,
трудно и представить себе, но как раз ударил в ту минуту колокол, призывая к службе.
От города до монастыря было не более версты с небольшим. Алеша спешно пошел по пустынной в этот час дороге. Почти уже
стала ночь, в тридцати шагах
трудно уже было различать предметы. На половине дороги приходился перекресток. На перекрестке, под уединенною ракитой, завиделась какая-то фигура. Только что Алеша вступил на перекресток, как фигура сорвалась с места, бросилась на него и неистовым голосом прокричала...
Производить съемку во время ненастья
трудно. Бумага
становится дряблой, намокшие рукава размазывают карандаш. Зонтика у меня с собой не было, о чем я искренно жалел. Чтобы защитить планшет от дождя, каждый раз, как только я открывал его, Чан Лин развертывал над ним носовой платок. Но скоро и это оказалось недостаточным: платок намокал и
стал сочить воду.
— С самого того случая, — продолжала Лукерья, —
стала я сохнуть, чахнуть; чернота на меня нашла;
трудно мне
стало ходить, а там уже — полно и ногами владеть; ни стоять, ни сидеть не могу; все бы лежала.
Спускаться по таким оврагам очень тяжело. В особенности
трудно пришлось лошадям. Если графически изобразить наш спуск с Сихотэ-Алиня, то он представился бы в виде мелкой извилистой линии по направлению к востоку. Этот спуск продолжался 2 часа. По дну лощины протекал ручей. Среди зарослей его почти не было видно. С веселым шумом бежала вода вниз по долине, словно радуясь тому, что наконец-то она вырвалась из-под земли на свободу. Ниже течение ручья
становилось спокойнее.
От холодного ветра снег
стал сухим и рассыпчатым, что в значительной степени затрудняло движение. В особенности
трудно было подниматься в гору: люди часто падали и съезжали книзу. Силы были уже не те,
стала появляться усталость, чувствовалась потребность в более продолжительном отдыхе, чем обыкновенная дневка.
Пока актриса оставалась на сцене, Крюковой было очень хорошо жить у ней: актриса была женщина деликатная, Крюкова дорожила своим местом — другое такое
трудно было бы найти, — за то, что не имеет неприятностей от госпожи, Крюкова привязалась и к ней; актриса, увидев это,
стала еще добрее.
Трудно было людям только понять, что полезно, они были в твое время еще такими дикарями, такими грубыми, жестокими, безрассудными, но я учила и учила их; а когда они
стали понимать, исполнять было уже не
трудно.
— Конечно, я не могу сказать вам точных цифр, да и
трудно было бы найти их, потому что, вы знаете, у каждого коммерческого дела, у каждого магазина, каждой мастерской свои собственные пропорции между разными
статьями дохода и расхода, в каждом семействе также свои особенные степени экономности в делании расходов и особенные пропорции между разными
статьями их.
Гегель во время своего профессората в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства местом и почетом, намеренно взвинтил свою философию над земным уровнем и держался в среде, где все современные интересы и страсти
становятся довольно безразличны, как здания и села с воздушного шара; он не любил зацепляться за эти проклятые практические вопросы, с которыми
трудно ладить и на которые надобно было отвечать положительно.
— Вы совершенно правы, — сказал я ей, — и мне совестно, что я с вами спорил; разумеется, что нет ни личного духа, ни бессмертия души, оттого-то и было так
трудно доказать, что она есть. Посмотрите, как все
становится просто, естественно без этих вперед идущих предположений.
Ему,
стало быть, не
трудно было разжалобить наших славян судьбою страждущей и православной братии в Далмации и Кроации; огромная подписка была сделана в несколько дней, и, сверх того, Гаю был дан обед во имя всех сербских и русняцких симпатий.
Шевырев портил свои чтения тем самым, чем портил свои
статьи, — выходками против таких идей, книг и лиц, за которые у нас
трудно было заступаться, не попавши в острог.
— Гуси сами собой, а Цицерон сам собой… А из математики мы логарифмы проходить
станем. Вот трудно-то будет!
— Я выпустила его, — сказала она, испугавшись и дико осматривая стены. — Что я
стану теперь отвечать мужу? Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться в могилу! — и, зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. — Но я спасла душу, — сказала она тихо. — Я сделала богоугодное дело. Но муж мой… Я в первый раз обманула его. О, как страшно, как
трудно будет мне перед ним говорить неправду. Кто-то идет! Это он! муж! — вскрикнула она отчаянно и без чувств упала на землю.
Трудно было этой бедноте выбиваться в люди. Большинство дети неимущих родителей — крестьяне, мещане, попавшие в Училище живописи только благодаря страстному влечению к искусству. Многие, окончив курс впроголодь, люди талантливые, должны были приискивать какое-нибудь другое занятие. Многие из них
стали церковными художниками, работавшими по стенной живописи в церквах. Таков был С. И. Грибков, таков был Баженов, оба премированные при окончании, надежда училища. Много их было таких.
Оказалось, что это был тот же самый Балмашевский, но… возмутивший всех циркуляр он принялся применять не токмо за страх, но и за совесть: призывал детей, опрашивал, записывал «число комнат и прислуги». Дети уходили испуганные, со слезами и недобрыми предчувствиями, а за ними исполнительный директор
стал призывать беднейших родителей и на точном основании циркуляра убеждал их, что воспитывать детей в гимназиях им
трудно и нецелесообразно. По городу ходила его выразительная фраза...
Выбор между этими предложениями было сделать довольно
трудно, а тут еще тяжба Харитона Артемьича да свои собственные дела с попом Макаром и женой. Полуянов достал у Замараева «законы» и теперь усердно зубрил разные
статьи. Харитон Артемьич ходил за ним по пятам и с напряжением следил за каждым его шагом. Старика охватила сутяжническая горячка, и он наяву бредил будущими подвигами.
Что было делать Замараеву? Предупредить мужа, поговорить откровенно с самой, объяснить все Анфусе Гавриловне, — ни то, ни другое, ни третье не входило в его планы. С какой он
стати будет вмешиваться в чужие дела? Да и доказать это
трудно, а он может остаться в дураках.
Иду я домой во слезах — вдруг встречу мне этот человек, да и говорит, подлец: «Я, говорит, добрый, судьбе мешать не
стану, только ты, Акулина Ивановна, дай мне за это полсотни рублей!» А у меня денег нет, я их не любила, не копила, вот я, сдуру, и скажи ему: «Нет у меня денег и не дам!» — «Ты, говорит, обещай!» — «Как это — обещать, а где я их после-то возьму?» — «Ну, говорит, али
трудно у богатого мужа украсть?» Мне бы, дурехе, поговорить с ним, задержать его, а я плюнула в рожу-то ему да и пошла себе!
Ели они, как всегда по праздникам, утомительно долго, много, и казалось, что это не те люди, которые полчаса тому назад кричали друг на друга, готовые драться, кипели в слезах и рыданиях. Как-то не верилось уже, что всё это они делали серьезно и что им
трудно плакать. И слезы, и крики их, и все взаимные мучения, вспыхивая часто, угасая быстро,
становились привычны мне, всё меньше возбуждали меня, всё слабее трогали сердце.
— Бабушка-то обожглась-таки. Как она принимать будет? Ишь, как стенает тетка! Забыли про нее; она, слышь, еще в самом начале пожара корчиться
стала — с испугу… Вот оно как
трудно человека родить, а баб не уважают! Ты запомни: баб надо уважать, матерей то есть…
— Это — хорошо. Теперь и солдату не
трудно стало. В попы тоже хорошо, покрикивай себе — осподи помилуй — да и вся недолга?! Попу даже легше, чем солдату, а еще того легше — рыбаку; ему вовсе никакой науки не надо — была бы привычка!..