Неточные совпадения
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок!
Врет,
врет — и нигде
не оборвется! А ведь какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем бы придавил его. Ну, да постой, ты у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили заметить. Что можно сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь
не спишь, стараешься для отечества,
не жалеешь ничего, а награда неизвестно еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)Кажется, эта комната несколько сыра?
Не верит:
врут, разбойники!
Г-жа Простакова.
Врет он, друг мой сердечный! Нашел деньги, ни с кем
не делись. Все себе возьми, Митрофанушка.
Не учись этой дурацкой науке.
Г-жа Простакова. Что? Что ты это, Пафнутьич,
врешь? Я
не вслушалась.
Проводив княгиню Бетси до сеней, еще раз поцеловав ее руку выше перчатки, там, где бьется пульс, и,
наврав ей еще такого неприличного вздору, что она уже
не знала, сердиться ли ей или смеяться, Степан Аркадьич пошел к сестре. Он застал ее в слезах.
— Ну вот видишь ли, что ты
врешь, и он дома! — ответил голос Степана Аркадьича лакею,
не пускавшему его, и, на ходу снимая пальто, Облонский вошел в комнату. — Ну, я очень рад, что застал тебя! Так я надеюсь… — весело начал Степан Аркадьич.
— Да я их отпирал, — сказал Петрушка, да и
соврал. Впрочем, барин и сам знал, что он
соврал, но уж
не хотел ничего возражать. После сделанной поездки он чувствовал сильную усталость. Потребовавши самый легкий ужин, состоявший только в поросенке, он тот же час разделся и, забравшись под одеяло, заснул сильно, крепко, заснул чудным образом, как спят одни только те счастливцы, которые
не ведают ни геморроя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей.
Ноздрев, захлебнув куражу в двух чашках чаю, конечно
не без рома,
врал немилосердно.
Как-то в жарком разговоре, а может быть, несколько и выпивши, Чичиков назвал другого чиновника поповичем, а тот, хотя действительно был попович, неизвестно почему обиделся жестоко и ответил ему тут же сильно и необыкновенно резко, именно вот как: «Нет,
врешь, я статский советник, а
не попович, а вот ты так попович!» И потом еще прибавил ему в пику для большей досады: «Да вот, мол, что!» Хотя он отбрил таким образом его кругом, обратив на него им же приданное название, и хотя выражение «вот, мол, что!» могло быть сильно, но, недовольный сим, он послал еще на него тайный донос.
— Вы
врете! я и в глаза
не видал помещика Максимова!
Но замечательно, что в словах его была все какая-то нетвердость, как будто бы тут же сказал он сам себе: «Эх, брат,
врешь ты, да еще и сильно!» Он даже
не взглянул на Собакевича и Манилова из боязни встретить что-нибудь на их лицах.
Черты такого необыкновенного великодушия стали ему казаться невероятными, и он подумал про себя: «Ведь черт его знает, может быть, он просто хвастун, как все эти мотишки;
наврет,
наврет, чтобы поговорить да напиться чаю, а потом и уедет!» А потому из предосторожности и вместе желая несколько поиспытать его, сказал он, что недурно бы совершить купчую поскорее, потому что-де в человеке
не уверен: сегодня жив, а завтра и бог весть.
—
Врешь,
врешь, и
не воображал чесать; я думаю, дурак, еще своих напустил. Вот посмотри-ка, Чичиков, посмотри, какие уши, на-ка пощупай рукою.
Они говорили, что все это вздор, что похищенье губернаторской дочки более дело гусарское, нежели гражданское, что Чичиков
не сделает этого, что бабы
врут, что баба что мешок: что положат, то несет, что главный предмет, на который нужно обратить внимание, есть мертвые души, которые, впрочем, черт его знает, что значат, но в них заключено, однако ж, весьма скверное, нехорошее.
—
Врешь,
врешь! — сказал Ноздрев,
не давши окончить. —
Врешь, брат!
Изредка доходили до слуха его какие-то, казалось, женские восклицания: «
Врешь, пьяница! я никогда
не позволяла ему такого грубиянства!» — или: «Ты
не дерись, невежа, а ступай в часть, там я тебе докажу!..» Словом, те слова, которые вдруг обдадут, как варом, какого-нибудь замечтавшегося двадцатилетнего юношу, когда, возвращаясь из театра, несет он в голове испанскую улицу, ночь, чудный женский образ с гитарой и кудрями.
—
Врешь! — вскрикнул гневно князь. — Так же ты меня тогда умолял детьми и семейством, которых у тебя никогда
не было, теперь — матерью!
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы
не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец
врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным на службе?
— Это, однако ж, странно, — сказала во всех отношениях приятная дама, — что бы такое могли значить эти мертвые души? Я, признаюсь, тут ровно ничего
не понимаю. Вот уже во второй раз я все слышу про эти мертвые души; а муж мой еще говорит, что Ноздрев
врет; что-нибудь, верно же, есть.
— Нет,
врешь, ты этого
не можешь сказать!
— Слушаю-с, Константин Федорович; уж будьте покойны, в другой раз уж никак
не привезу. Покорнейше благодарю. — Мужик отошел, довольный.
Врет, однако же, привезет: авось — великое словцо.
А что? Да так. Я усыпляю
Пустые, черные мечты;
Я только в скобках замечаю,
Что нет презренной клеветы,
На чердаке
вралем рожденной
И светской чернью ободренной,
Что нет нелепицы такой,
Ни эпиграммы площадной,
Которой бы ваш друг с улыбкой,
В кругу порядочных людей,
Без всякой злобы и затей,
Не повторил стократ ошибкой;
А впрочем, он за вас горой:
Он вас так любит… как родной!
Тут непременно вы найдете
Два сердца, факел и цветки;
Тут, верно, клятвы вы прочтете
В любви до гробовой доски;
Какой-нибудь пиит армейский
Тут подмахнул стишок злодейский.
В такой альбом, мои друзья,
Признаться, рад писать и я,
Уверен будучи душою,
Что всякий мой усердный вздор
Заслужит благосклонный взор
И что потом с улыбкой злою
Не станут важно разбирать,
Остро иль нет я мог
соврать.
— Как же можно, чтобы я
врал? Дурак я разве, чтобы
врал? На свою бы голову я
врал? Разве я
не знаю, что жида повесят, как собаку, коли он
соврет перед паном?
—
Врешь, чертов Иуда! — закричал, вышед из себя, Тарас. —
Врешь, собака! Ты и Христа распял, проклятый Богом человек! Я тебя убью, сатана! Утекай отсюда,
не то — тут же тебе и смерть! — И, сказавши это, Тарас выхватил свою саблю.
—
Врешь, чертов жид! Такого дела
не было на христианской земле! Ты путаешь, собака!
—
Врет он, паны-браты,
не может быть того, чтобы нечистый жид клал значок на святой пасхе!
—
Врешь ты, чертов сын! — сказал Бульба. — Сам ты собака! — Как ты смеешь говорить, что нашу веру
не уважают? Это вашу еретическую веру
не уважают!
— Хин
не успел раскрыть рот, как угольщик обратился к Грэю: — Он
врет.
А Хин Меннерс
врет и денег
не берет; я его знаю!
— Ну, а коли я
соврал, — воскликнул он вдруг невольно, — коли действительно
не подлец человек, весь вообще, весь род, то есть человеческий, то значит, что остальное все — предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..
— Да как же, вот этого бедного Миколку вы ведь как, должно быть, терзали и мучили, психологически-то, на свой манер, покамест он
не сознался; день и ночь, должно быть, доказывали ему: «ты убийца, ты убийца…», — ну, а теперь, как он уж сознался, вы его опять по косточкам разминать начнете: «
Врешь, дескать,
не ты убийца!
Не мог ты им быть!
Не свои ты слова говоришь!» Ну, так как же после этого должность
не комическая?
— Это другая сплетня! — завопил он. — Совсем, совсем
не так дело было! Вот уж это-то
не так! Это все Катерина Ивановна тогда
наврала, потому что ничего
не поняла! И совсем я
не подбивался к Софье Семеновне! Я просто-запросто развивал ее, совершенно бескорыстно, стараясь возбудить в ней протест… Мне только протест и был нужен, да и сама по себе Софья Семеновна уже
не могла оставаться здесь в нумерах!
— А, ты вот куда заехал! — крикнул Лебезятников. —
Врешь! Зови полицию, а я присягу приму! Одного только понять
не могу: для чего он рискнул на такой низкий поступок! О жалкий, подлый человек!
Не обращайте внимания: я
вру; я вас недостоин…
— Это пусть, а все-таки вытащим! — крикнул Разумихин, стукнув кулаком по столу. — Ведь тут что всего обиднее? Ведь
не то, что они
врут; вранье всегда простить можно; вранье дело милое, потому что к правде ведет. Нет, то досадно, что
врут, да еще собственному вранью поклоняются. Я Порфирия уважаю, но… Ведь что их, например, перво-наперво с толку сбило? Дверь была заперта, а пришли с дворником — отперта: ну, значит, Кох да Пестряков и убили! Вот ведь их логика.
— Прощай, Родион. Я, брат… было одно время… а впрочем, прощай, видишь, было одно время… Ну, прощай! Мне тоже пора. Пить
не буду. Теперь
не надо…
врешь!
Ну, конечно, бабушкин сон рассказывает,
врет, как лошадь, потому я этого Душкина знаю, сам он закладчик и краденое прячет, и тридцатирублевую вещь
не для того, чтоб «преставить», у Миколая подтибрил.
—
Врешь ты, деловитости нет, — вцепился Разумихин. — Деловитость приобретается трудно, а с неба даром
не слетает. А мы чуть
не двести лет как от всякого дела отучены… Идеи-то, пожалуй, и бродят, — обратился он к Петру Петровичу, — и желание добра есть, хоть и детское; и честность даже найдется, несмотря на то, что тут видимо-невидимо привалило мошенников, а деловитости все-таки нет! Деловитость в сапогах ходит.
— Ничего вы
не могли слышать,
врете вы все!
— Да ведь и я знаю, что
не вошь, — ответил он, странно смотря на нее. — А впрочем, я
вру, Соня, — прибавил он, — давно уже
вру… Это все
не то; ты справедливо говоришь. Совсем, совсем, совсем тут другие причины!.. Я давно ни с кем
не говорил, Соня… Голова у меня теперь очень болит.
Да и пусть
врут: зато потом
врать не будут…
— Стой! — закричал Разумихин, хватая вдруг его за плечо, — стой! Ты
наврал! Я надумался: ты
наврал! Ну какой это подвох? Ты говоришь, что вопрос о работниках был подвох? Раскуси: ну если б это ты сделал, мог ли б ты проговориться, что видел, как мазали квартиру… и работников? Напротив: ничего
не видал, если бы даже и видел! Кто ж сознается против себя?
Видите, барыни, — остановился он вдруг, уже поднимаясь на лестницу в нумера, — хоть они у меня там все пьяные, но зато все честные, и хоть мы и
врем, потому ведь и я тоже
вру, да довремся же, наконец, и до правды, потому что на благородной дороге стоим, а Петр Петрович…
не на благородной дороге стоит.
— Это денег-то
не надо! Ну, это, брат,
врешь, я свидетель!
Не беспокойтесь, пожалуйста, это он только так… опять вояжирует. [Вояжирует — здесь: грезит, блуждает в царстве снов (от фр. voyager — путешествовать).] С ним, впрочем, это и наяву бывает… Вы человек рассудительный, и мы будем его руководить, то есть попросту его руку водить, он и подпишет. Принимайтесь-ка…
Варвара.
Врет она, она сама
не знает, что говорит.
—
Не все то
ври, что знаешь.
—
Не поместить ли его благородие к Ивану Полежаеву?» — «
Врешь, Максимыч, — сказала капитанша, — у Полежаева и так тесно; он же мне кум и помнит, что мы его начальники.
Скажи, что тебе родители крепко-накрепко заказали
не играть, окроме как в орехи…» — «Полно
врать, — прервал я строго, — подавай сюда деньги или я тебя взашеи прогоню».