Неточные совпадения
Кое-где просто
на улице стояли столы с орехами, мылом и пряниками, похожими
на мыло; где харчевня с нарисованною
толстою рыбою и воткнутою в нее вилкою.
Он проехал, не глядя
на солдат, рассеянных по
улице, — за ним, подпрыгивая в седлах, снова потянулись казаки; один из последних, бородатый, покачнулся в седле, выхватил из-под мышки солдата узелок, и узелок превратился в
толстую змею мехового боа; солдат взмахнул винтовкой, но бородатый казак и еще двое заставили лошадей своих прыгать, вертеться, — солдаты рассыпались, прижались к стенам домов.
Из облака радужной пыли выехал бородатый извозчик, товарищи сели в экипаж и через несколько минут ехали по
улице города, близко к панели. Клим рассматривал людей;
толстых здесь больше, чем в Петербурге, и
толстые, несмотря
на их бороды, были похожи
на баб.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то
улицу и наткнулся
на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом;
на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках,
толстая женщина, стоя
на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
Вечерами он уходил с
толстой палкой в руке, надвинув котелок
на глаза, и, встречая его в коридоре или
на улице, Самгин думал, что такими должны быть агенты тайной полиции и шулера.
Вход в
улицу, где он жил, преграждали
толстые полицейские
на толстых лошадях и несколько десятков любопытствующих людей; они казались мелкими, и Самгин нашел в них нечто однообразное, как в арестантах. Какой-то серенький, бритый сказал...
Через час Самгин шагал рядом с ним по панели, а среди
улицы за гробом шла Алина под руку с Макаровым; за ними — усатый человек, похожий
на военного в отставке, небритый, точно в плюшевой маске
на сизых щеках, с
толстой палкой в руке, очень потертый; рядом с ним шагал, сунув руки в карманы рваного пиджака, наклоня голову без шапки, рослый парень, кудрявый и весь в каких-то театрально кудрявых лохмотьях; он все поплевывал сквозь зубы под ноги себе.
— Господа. Его сиятельс… — старик не договорил слова, оно окончилось тихим удивленным свистом сквозь зубы. Хрипло, по-медвежьи рявкая,
на двор вкатился грузовой автомобиль, за шофера сидел солдат с забинтованной шеей, в фуражке, сдвинутой
на правое ухо, рядом с ним — студент, в автомобиле двое рабочих с винтовками в руках, штатский в шляпе, надвинутой
на глаза, и
толстый, седобородый генерал и еще студент.
На улице стало более шумно, даже прокричали ура, а в ограде — тише.
Город шумел глухо, раздраженно, из
улицы на площадь вышли голубовато-серые музыканты, увешанные тусклой медью труб, выехали два всадника, один —
толстый, другой — маленький, точно подросток, он подчеркнуто гордо сидел
на длинном, бронзовом, тонконогом коне. Механически шагая, выплыли мелкие плотно сплюснутые солдатики свинцового цвета.
Он был так велик, что Самгину показалось: человек этот,
на близком от него расстоянии, не помещается в глазах, точно колокольня. В ограде пред дворцом и даже за оградой,
на улице, становилось все тише, по мере того как Родзянко все более раздувался,
толстое лицо его набухало кровью, и неистощимый жирный голос ревел...
Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше относилась к отцу не очень ласково, а теперь говорила с ним небрежно, смотрела
на него равнодушно, как
на человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима
на улицу. Там он видел, как пьяный мещанин покупал у
толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо
на свет, совал в карман, приговаривая по-татарски...
Около полудня в конце
улицы раздался тревожный свисток, и, как бы повинуясь ему, быстро проскользнул сияющий автомобиль, в нем сидел
толстый человек с цилиндром
на голове, против него — двое вызолоченных военных, третий — рядом с шофером. Часть охранников изобразила прохожих, часть — зевак, которые интересовались публикой в окнах домов, а Клим Иванович Самгин, глядя из-за косяка окна, подумал, что
толстому господину Пуанкаре следовало бы приехать
на год раньше —
на юбилей Романовых.
— Обожаю Москву! Горжусь, что я — москвич! Благоговейно — да-с! — хожу по одним
улицам со знаменитейшими артистами и учеными нашими! Счастлив снять шапку пред Васильем Осиповичем Ключевским,
Толстого, Льва — Льва-с! — дважды встречал. А когда Мария Ермолова
на репетицию едет, так я
на колени среди
улицы встать готов, — сердечное слово!
Мы спустились в город и, свернувши в узкий, кривой переулочек, остановились перед домом в два окна шириною и вышиною в четыре этажа. Второй этаж выступал
на улицу больше первого, третий и четвертый еще больше второго; весь дом с своей ветхой резьбой, двумя
толстыми столбами внизу, острой черепичной кровлей и протянутым в виде клюва воротом
на чердаке казался огромной, сгорбленной птицей.
Две пары дюжих волов всякий раз высовывали свои головы из плетеного сарая
на улицу и мычали, когда завидывали шедшую куму — корову, или дядю —
толстого быка.
В пятницу и субботу
на Масленой вся
улица между Купеческим клубом и особняком Ляпиных была аккуратно уложена
толстым слоем соломы.
Иногда он неожиданно говорил мне слова, которые так и остались со мною
на всю жизнь. Рассказываю я ему о враге моем Клюшникове, бойце из Новой
улицы,
толстом большеголовом мальчике, которого ни я не мог одолеть в бою, ни он меня. Хорошее Дело внимательно выслушал горести мои и сказал...
Вот он перестал, а комар все пищит; сквозь дружное, назойливо жалобное жужжанье мух раздается гуденье
толстого шмеля, который то и дело стучится головой о потолок; петух
на улице закричал, хрипло вытягивая последнюю ноту, простучала телега,
на деревне скрипят ворота.
Избы стояли без дворов: с
улицы прямо ступай
на крыльцо. Поставлены они были по-старинному: срубы высокие, коньки крутые, оконца маленькие. Скоро вышла и сама мать Енафа, приземистая и
толстая старуха. Она остановилась
на крыльце и молча смотрела
на сани.
Однажды Власову остановил
на улице трактирщик Бегунцов, благообразный старичок, всегда носивший черную шелковую косынку
на красной дряблой шее, а
на груди
толстый плюшевый жилет лилового цвета.
На его носу, остром и блестящем, сидели черепаховые очки, и за это его звали — Костяные Глаза.
Толстые губы Марьи торопливо шлепались одна о другую, мясистый нос сопел, глаза мигали и косились из стороны в сторону, выслеживая кого-то
на улице.
По долине этой тянулась главная
улица города,
на которой красовалось десятка полтора каменных домов, а в конце ее грозно выглядывал острог с
толстыми железными решетками в окнах и с стоявшими в нескольких местах часовыми.
По праздникам, от обеда до девяти часов, я уходил гулять, а вечером сидел в трактире
на Ямской
улице; хозяин трактира,
толстый и всегда потный человек, страшно любил пение, это знали певчие почти всех церковных хоров и собирались у него; он угощал их за песни водкой, пивом, чаем.
Саша прошел за угол, к забору, с
улицы, остановился под липой и, выкатив глаза, поглядел в мутные окна соседнего дома. Присел
на корточки, разгреб руками кучу листьев, — обнаружился
толстый корень и около него два кирпича, глубоко вдавленные в землю. Он приподнял их — под ними оказался кусок кровельного железа, под железом — квадратная дощечка, наконец предо мною открылась большая дыра, уходя под корень.
Потом тщательно свернул
толстую синюю обертку, под сюртуком вынес ее в переднюю и там положил в карман в пальто, чтобы
на улице выбросить и таким способом уничтожить следы.
Сдвинувшись ближе, они беседуют шёпотом, осенённые пёстрою гривою осенней листвы, поднявшейся над забором. С крыши скучно смотрит
на них одним глазом
толстая ворона; в пыли дорожной хозяйственно возятся куры; переваливаясь с боку
на бок, лениво ходят жирные голуби и поглядывают в подворотни — не притаилась ли там кошка? Чувствуя, что речь идёт о нём, Матвей Кожемякин невольно ускоряет шаги и, дойдя до конца
улицы, всё ещё видит женщин, покачивая головами, они смотрят вслед ему.
Гордей Евстратыч сел в мягкое пастушье седло и, перекрестившись, выехал за ворота. Утро было светлое; в воздухе чувствовалась осенняя крепкая свежесть, которая заставляет барина застегиваться
на все пуговицы, а мужика — туже подпоясываться. Гордей Евстратыч поверх
толстого драпового пальто надел татарский азям, перехваченный гарусной опояской, и теперь сидел в седле молодцом. Выглянувшая в окно Нюша невольно полюбовалась, как тятенька ехал по
улице.
И вот я в Пензе. С вокзала в театр я приехал
на «удобке». Это специально пензенский экипаж вроде извозчичьей пролетки без рессор, с продольным
толстым брусом, отделявшим ноги одного пассажира от другого.
На пензенских грязных и гористых
улицах всякий другой экипаж поломался бы, — но почему его назвали «удобка» — не знаю. Разве потому, что
на брус садился, скорчившись в три погибели, третий пассажир?
Иду я вдоль длинного забора по окраинной
улице, поросшей зеленой травой. За забором строится новый дом. Шум, голоса… Из-под ворот вырывается собачонка… Как сейчас вижу: желтая, длинная,
на коротеньких ножках, дворняжка с неимоверно
толстым хвостом в виде кренделя. Бросается
на меня, лает. Я
на нее махнул, а она вцепилась мне в ногу и не отпускает, рвет мои новые штаны. Я схватил ее за хвост и перебросил через забор…
Его всё занимает: цветы, густыми ручьями текущие по доброй земле, ящерицы среди лиловатых камней, птицы в чеканной листве олив, в малахитовом кружеве виноградника, рыбы в темных садах
на дне моря и форестьеры
на узких, запутанных
улицах города:
толстый немец, с расковырянным шпагою лицом, англичанин, всегда напоминающий актера, который привык играть роль мизантропа, американец, которому упрямо, но безуспешно хочется быть похожим
на англичанина, и неподражаемый француз, шумный, как погремушка.
В декабре 1917 года я написал поэму «Петербург», прочитал ее своим друзьям и запер в стол: это было не время для стихов. Через год купил у оборванного, мчавшегося по
улице мальчугана-газетчика «Знамя труда», большую газету
на толстой желтой бумаге. Дома за чаем развертываю, читаю: «Двенадцать». Подпись: «Александр Блок. Январь».
Рославлев и Рено вышли из кафе и пустились по Ганд-Газу, узкой
улице, ведущей в предместье, или, лучше сказать, в ту часть города, которая находится между укрепленным валом и внутреннею стеною Данцига. Они остановились у высокого дома с небольшими окнами. Рено застучал тяжелой скобою; через полминуты дверь заскрипела
на своих
толстых петлях, и они вошли в темные сени, где тюремный страж, в полувоинственном наряде, отвесив жандарму низкой поклон, повел их вверх по крутой лестнице.
Дьякон встал, оделся, взял свою
толстую суковатую палку и тихо вышел из дому. Было темно, и дьякон в первые минуты, когда пошел по
улице, не видел даже своей белой палки;
на небе не было ни одной звезды, и походило
на то, что опять будет дождь. Пахло мокрым песком и морем.
Я решительно не помню, что после было и как я вышел. Я опомнился за воротами, столкнувшись лицом к лицу с Верманом. Соваж стоял
на улице в одних панталонах и
толстой серпинковой рубашке и страшно дымил гадчайшей сигарой.
Вот вам сцена: идет Коваленко по
улице, высокий, здоровый верзила, в вышитой сорочке, чуб из-под фуражки падает
на лоб; в одной руке пачка книг, в другой
толстая суковатая палка.
Когда похороны вышли из
улицы на площадь, оказалось, что она тесно забита обывателями, запасными, солдатами поручика Маврина, малочисленным начальством и духовенством в центре толпы. Хладнокровный поручик парадно, монументом стоял впереди своих солдат, его освещало солнце; конусообразные попы и дьякона стояли тоже золотыми истуканами, они таяли, плавились
на солнце, сияние риз тоже падало
на поручика Маврина; впереди аналоя подпрыгивал, размахивая фуражкой,
толстый офицер с жестяной головою.
И под соломенною, и под очеретяною, даже под деревянною крышею; направо
улица, налево
улица, везде прекрасный плетень; по нем вьется хмель,
на нем висят горшки, из-за него подсолнечник выказывает свою солнцеобразную голову, краснеет мак, мелькают
толстые тыквы…
— Чего мне врать:
на свои глаза свидетелей не надо. При мне доктур вынял толстый-претолстый бумажник и отдал Фатевне четыре четвертных бумажки. После пришел доктуров кучер, увел лошадь, а доктурова жена захотела попробовать лошадку… Сели оба доктура в дрожки, проехали
улицу, а лошадь как увидит овечку, да как бросится в сторону, через канаву — и понесла, и понесла. Оглобли изломала, дрожки изломала, а доктура лежат в канаве и кричат караул.
Спать еще рано. Жанна встает, накидывает
на голову
толстый платок, зажигает фонарь и выходит
на улицу посмотреть, не тише ли стало море, не светает ли, и горит ли лампа
на маяке, в не видать ли лодки мужа. Но
на море ничего не видно. Ветер рвет с нее платок и чем-то оторванным стучит в дверь соседней избушки, и Жанна вспоминает о том, что она еще с вечера хотела зайти проведать больную соседку. «Некому и приглядеть за ней», — подумала Жанна и постучала в дверь. Прислушалась… Никто не отвечает.
Там и сям середь
улицы вырыты колодцы, над ними стоят деревянные шатры
на толстых столбах.
Сам
Толстой, разумеется, не так смотрит
на свой роман. Григорович в своих воспоминаниях рассказывает: однажды,
на обеде в редакции «Современника», присутствующие с похвалою отозвались о новом романе Жорж Занд; молодой
Толстой резко объявил себя ее ненавистником и прибавил, что героинь ее романов, если бы они существовали в действительности, следовало бы, ради назидания, привязывать к позорной колеснице и возить по петербургским
улицам.
Через какой-то пролом в
толстой стене мы въехали
на освещенные людные
улицы, и первое, что Я увидел в Вечном городе, был вагон трамвая, со скрипом и стоном пролезавший в ту же стену.
И видел Филипп сон. Всё, видел он, изменилось: земля та же самая, дома такие же, ворота прежние, но люди совсем не те стали. Все люди мудрые, нет ни одного дурака, и по
улицам ходят всё французы и французы. Водовоз, и тот рассуждает: «Я, признаться, климатом очень недоволен и желаю
на градусник поглядеть», а у самого в руках
толстая книга.
Они вышли
на улицу. Туман стал еще гуще. Как будто громадный,
толстый слой сырой паутины спустился
на город и опутал
улицы, дома, реку. Огни фонарей светились тускло-желтыми пятнами, дышать было тяжело и сыро.
На Нижней
улице ему указали
на другой желтый дом, с двумя будками. Архип вошел. Передней тут не было, и присутствие начиналось прямо с лестницы. Старик подошел к одному из столов и рассказал писцам историю сумки. Те вырвали у него из рук сумку, покричали
на него и послали за старшим. Явился
толстый усач. После короткого допроса он взял сумку и заперся с ней в другой комнате.
Компания охотников ночевала в мужицкой избе
на свежем сене. В окна глядела луна,
на улице грустно пиликала гармоника, сено издавало приторный, слегка возбуждающий запах. Охотники говорили о собаках, о женщинах, о первой любви, о бекасах. После того как были перебраны косточки всех знакомых барынь и была рассказана сотня анекдотов, самый
толстый из охотников, похожий в потемках
на копну сена и говоривший густым штаб-офицерским басом, громко зевнул и сказал...
Рядом с этим — другого рода совершенствование, — фанатическое, почти религиозное самоусовершенствование в искусстве быть человеком comme il faut. Великолепный французский выговор, длинные, чистые ногти, уменье кланяться, танцовать и разговаривать, постоянное выражение некоторой изящной, презрительной скуки
на лице. Однажды идет
Толстой с братом по
улице, навстречу едет господин, опершись руками
на палку.
Толстой пренебрежительно говорит брату...
Григорий Лукьянович, страдавший от боли в перевязанной левой руке, прихрамывая
на правую ногу,
на которой тоже еще не зажили полученные при Торжке раны, и, опираясь
на кнут с
толстым кнутовищем, как лютый зверь рыскал по
улице, подстрекая палачей исполнять их гнусное дело…
В знакомом нам доме князей Гариных,
на набережной реки Фонтанки, царствовала могильная тишина. Парадные комнаты были заперты, шторы
на окнах, выходивших
на улицу, спущены, лакеи в мягкой обуви не слышно, как тени, ходили по дому, шепотом передавая полученные приказания. Вся мостовая перед домом была устлана
толстым слоем соломы, делавшей неслышным стук проезжавших мимо экипажей. Все указывало, что в доме есть труднобольной.
Через день он уже был в К., в доме своего родителя. Небольшой домик в три окна, принадлежавший Семену Порфирьевичу
Толстых, помещался в конце Средней
улицы, при выезде из города в слободу
на Каче, как называется протекающая здесь речка.