Неточные совпадения
Анна Андреевна. Что тут
пишет он мне в
записке? (Читает.)«Спешу тебя уведомить, душенька, что состояние мое было весьма печальное, но, уповая на милосердие божие, за два соленые огурца особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек…» (Останавливается.)Я ничего не понимаю: к чему же тут соленые огурцы и икра?
Городничий (тихо, Добчинскому).Слушайте: вы побегите, да бегом, во все лопатки, и снесите две
записки: одну в богоугодное заведение Землянике, а другую жене. (Хлестакову.)Осмелюсь ли я попросить позволения
написать в вашем присутствии одну строчку к жене, чтоб она приготовилась к принятию почтенного гостя?
Графиня Лидия Ивановна
писала обыкновенно по две и по три
записки в день Алексею Александровичу. Она любила этот процесс сообщения с ним, имеющий в себе элегантность и таинственность, каких не доставало в ее личных сношениях.
Потом надо было еще раз получить от нее подтверждение, что она не сердится на него за то, что он уезжает на два дня, и еще просить ее непременно прислать ему
записку завтра утром с верховым,
написать хоть только два слова, только чтоб он мог знать, что она благополучна.
— Не обращайте внимания, — сказала Лидия Ивановна и легким движением подвинула стул Алексею Александровичу. — Я замечала… — начала она что-то, как в комнату вошел лакей с письмом. Лидия Ивановна быстро пробежала
записку и, извинившись, с чрезвычайною быстротой
написала и отдала ответ и вернулась к столу. — Я замечала, — продолжала она начатый разговор, — что Москвичи, в особенности мужчины, самые равнодушные к религии люди.
— Я нахожу, и
написал об этом
записку, что в наше время эти огромные жалованья суть признаки ложной экономической assiette [политики] нашего управления.
Но Алексей Александрович не чувствовал этого и, напротив того, будучи устранен от прямого участия в правительственной деятельности, яснее чем прежде видел теперь недостатки и ошибки в деятельности других и считал своим долгом указывать на средства к исправлению их. Вскоре после своей разлуки с женой он начал
писать свою первую
записку о новом суде из бесчисленного ряда никому ненужных
записок по всем отраслям управления, которые было суждено
написать ему.
Дарья Александровна прислала ему
записку, прося у него дамского седла для Кити. «Мне сказали, что у вас есть седло, —
писала она ему. — Надеюсь, что вы привезете его сами».
— Ах, да, знаете, один молодой человек, прекрасный, просился. Не знаю, почему сделали затруднение. Я хотела просить вас, я его знаю,
напишите, пожалуйста,
записку. Он от графини Лидии Ивановны прислан.
Сидя на звездообразном диване в ожидании поезда, она, с отвращением глядя на входивших и выходивших (все они были противны ей), думала то о том, как она приедет на станцию,
напишет ему
записку и что̀ она
напишет ему, то о том, как он теперь жалуется матери (не понимая ее страданий) на свое положение, и как она войдет в комнату, и что она скажет ему.
Он
написал десять
записок и все разорвал и послал седло без всякого ответа.
Вернувшись домой к Петру Облонскому, у которого он остановился в Петербурге, Степан Аркадьич нашел
записку от Бетси. Она
писала ему, что очень желает докончить начатый разговор и просит его приехать завтра. Едва он успел прочесть эту
записку и поморщиться над ней, как внизу послышались грузные шаги людей, несущих что-то тяжелое.
«Очень жалею, что
записка не застала меня. Я буду в десять часов», небрежным почерком
писал Вронский.
Вернувшись домой, Вронский нашел у себя
записку от Анны. Она
писала: «Я больна и несчастлива. Я не могу выезжать, но и не могу долее не видать вас. Приезжайте вечером. В семь часов Алексей Александрович едет на совет и пробудет до десяти». Подумав с минуту о странности того, что она зовет его прямо к себе, несмотря на требование мужа не принимать его, он решил, что поедет.
Я долго не решался открыть вторую
записку… Что могла она мне
писать?.. Тяжелое предчувствие волновало мою душу.
Во-первых, я
пишу не повесть, а путевые
записки; следовательно, не могу заставить штабс-капитана рассказывать прежде, нежели он начал рассказывать в самом деле.
Он тотчас же
написал моей матери
записку и уведомил ее, что я отдал все деньги не Катерине Ивановне, а Софье Семеновне, и при этом в самых подлых выражениях упомянул о… о характере Софьи Семеновны, то есть намекнул на характер отношений моих к Софье Семеновне.
Чувствуя потребность разгрузить себя от множества впечатлений, он снова начал записывать свои думы, но, исписав несколько страниц, увидел с искренним удивлением, что его рукою и пером
пишет человек очень консервативных воззрений. Это открытие так смутило его, что он порвал
записки.
— Тосю я уважаю. Единственную. Она в Ростове-на-Дону. Недавно от нее посланец был с
запиской,
написала, чтоб я выдал ему деньжата ее, 130 рублей. Я дал 300. У меня много их, денег. А посланец эдакий… топор. Сушеная рыба. Ночевал у меня. Он и раньше бывал у Тоси. Какой-то Тырков, Толчков…
Через несколько минут поезд подошел к вокзалу, явился старенький доктор, разрезал ботинок Крэйтона, нашел сложный перелом кости и утешил его, сказав, что знает в городе двух англичан: инженера и скупщика шерсти. Крэйтон вынул блокнот,
написал две
записки и попросил немедленно доставить их соотечественникам. Пришли санитары, перенесли его в приемный покой на вокзале, и там он, брезгливо осматриваясь, с явным отвращением нюхая странно теплый, густой воздух, сказал Самгину...
— Дай мне лист почтовой бумаги, — спросил Штольц, —
записку написать.
Раза два его поднимали ночью и заставляли
писать «
записки», — несколько раз добывали посредством курьера из гостей — все по поводу этих же
записок. Все это навело на него страх и скуку великую. «Когда же жить? Когда жить?» — твердил он.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах,
писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли
записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
— Мы с Наташей
писали к тебе попеременно, одним почерком, шутливые
записки, стараясь подражать твоим… Вот и все. Остальное сделала не я… я ничего не знала! — кончила она тихо, оборачиваясь лицом к стене.
Он задумался, а она взяла бумагу, опять
написала карандашом несколько слов и свернула
записку.
Она
писала, что желает видеть его, что он ей нужен и впереди будет еще нужнее, что «без него она жить не может» — и иногда
записка разрешалась в какой-то смех, который, как русалочное щекотанье, производил в нем зуд и боль.
Я, однако, добился свидания с Николаем Васильевичем:
написал ему
записку и получил приглашение отобедать с ним «вечером» наедине.
Сделаю предисловие: читатель, может быть, ужаснется откровенности моей исповеди и простодушно спросит себя: как это не краснел сочинитель? Отвечу, я
пишу не для издания; читателя же, вероятно, буду иметь разве через десять лет, когда все уже до такой степени обозначится, пройдет и докажется, что краснеть уж нечего будет. А потому, если я иногда обращаюсь в
записках к читателю, то это только прием. Мой читатель — лицо фантастическое.
А я, знаешь… побегу-ка я, однако, к ней и оставлю
записку… знаешь, я
напишу нашими словами (она поймет!), что документ тут и чтоб она завтра ровно в десять часов утра была у меня — ровнешенько!
— Да и юмор странный, — продолжал я, — гимназический условный язык между товарищами… Ну кто может в такую минуту и в такой
записке к несчастной матери, — а мать она ведь, оказывается, любила же, —
написать: «прекратила мой жизненный дебют»!
«…И никогда не могли вы, незабвенный Аркадий Макарович, употребить с большею пользою ваш временный досуг, как теперь,
написав эти ваши „
Записки“!
Прежде всего они спросили, «какие мы варвары, северные или южные?» А мы им
написали, чтоб они привезли нам кур, зелени, рыбы, а у нас взяли бы деньги за это, или же ром, полотно и тому подобные предметы. Старик взял эту
записку, надулся, как петух, и, с комическою важностью, с амфазом, нараспев, начал декламировать написанное. Это отчасти напоминало мерное пение наших нищих о Лазаре. Потом, прочитав, старик
написал по-китайски в ответ, что «почтенных кур у них нет». А неправда: наши видели кур.
Передали
записку третьему: «Пудди, пудди», — твердил тот задумчиво. Отец Аввакум пустился в новые объяснения: старик долго и внимательно слушал, потом вдруг живо замахал рукой, как будто догадался, в чем дело. «Ну, понял наконец», — обрадовались мы. Старик взял отца Аввакума за рукав и, схватив кисть, опять
написал: «Пудди». «Ну, видно, не хотят дать», — решили мы и больше к ним уже не приставали.
Написав пропуск, прокурор передал
записку Нехлюдову, с любопытством глядя на него.
Присев к столу, она
написала ему
записку, в которой просила его притти к ней непременно, нынче же и, с удивлением покачивая головой на то, чтò она видела, вернулась к себе в гостиницу.
Другая
записка была от бывшего товарища Нехлюдова, флигель-адъютанта Богатырева, которого Нехлюдов просил лично передать приготовленное им прошение от имени сектантов государю. Богатырев своим крупным, решительным почерком
писал, что прошение он, как обещал, подаст прямо в руки государю, но что ему пришла мысль: не лучше ли Нехлюдову прежде съездить к тому лицу, от которого зависит это дело, и попросить его.
Когда Нехлюдов вернулся домой, швейцар с некоторым презрением подал ему
записку, которую
написала в швейцарской какая-то женщина, как выразился швейцар.
Тотчас же найдя в ящике огромного стола, под отделом срочные,повестку, в которой значилось, что в суде надо было быть в одиннадцать, Нехлюдов сел
писать княжне
записку о том, что он благодарит за приглашение и постарается приехать к обеду. Но,
написав одну
записку, он разорвал ее: было слишком интимно;
написал другую — было холодно, почти оскорбительно. Он опять разорвал и пожал в стене пуговку. В двери вошел в сером коленкоровом фартуке пожилой, мрачного вида, бритый с бакенбардами лакей.
Вообрази: я ей отписал о всем приключившемся, и, представь, она мне мигом отвечает
запиской, карандашом (ужасно любит
записки писать эта дама), что «никак она не ожидала от такого почтенного старца, как отец Зосима, — такого поступка!» Так ведь и
написала: «поступка»!
Конечно, Лопухов во второй
записке говорит совершенно справедливо, что ни он Рахметову, ни Рахметов ему ни слова не сказал, каково будет содержание разговора Рахметова с Верою Павловною; да ведь Лопухов хорошо знал Рахметова, и что Рахметов думает о каком деле, и как Рахметов будет говорить в каком случае, ведь порядочные люди понимают друг друга, и не объяснившись между собою; Лопухов мог бы вперед чуть не слово в слово
написать все, что будет говорить Рахметов Вере Павловне, именно потому-то он и просил Рахметова быть посредником.
— Хорошо — с, — сказал он, смеясь. — Нет — с, Вера Павловна, от меня не отделаетесь так легко. Я предвидел этот шанс и принял свои меры. Ту
записку, которая сожжена, он
написал сам. А вот эту, он
написал по моей просьбе. Эту я могу оставить вам, потому что она не документ. Извольте. — Рахметов подал Вере Павловне
записку.
Полозов
написал к Соловцову
записку, в которой просил его пожаловать к себе по очень важному делу; вечером Соловцов явился, произвел нежное, но полное достоинства объяснение со стариком, был объявлен женихом, с тем, что свадьба через три месяца.
«И я бы оставила ему
записку, в которой бы все
написала. Ведь я ему тогда сказала: «нынче день моего рождения». Какая смелая тогда я была. Как это я была такая? Да ведь я тогда была глупенькая, ведь я тогда не понимала.
Лопухов успел
написать и отдать Маше
записку к Кирсанову, на случай, если он приедет.
Я
написал ей
записку, умолял простить меня; после чая мы помирились, я у ней поцеловал руку, она обняла меня и тут объяснила всю важность дела.
Тут редакция посылала
записку за
запиской, требуя оригинала, и закабаленный литератор со скрежетом зубов брался за перо и
писал те ядовитые статьи, трепещущие от негодования, те обвинительные акты, которые так поражали читателей.
Я понимаю Le ton d'exaltation [восторженный тон (фр.).] твоих
записок — ты влюблена! Если ты мне
напишешь, что любишь серьезно, я умолкну, — тут оканчивается власть брата. Но слова эти мне надобно, чтоб ты сказала. Знаешь ли ты, что такое обыкновенные люди? они, правда, могут составить счастье, — но твое ли счастье, Наташа? ты слишком мало ценишь себя! Лучше в монастырь, чем в толпу. Помни одно, что я говорю это, потому что я твой брат, потому что я горд за тебя и тобою!
Я решился
писать; но одно воспоминание вызывало сотни других, все старое, полузабытое воскресало — отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка [Рассказ о «Тюрьме и ссылке» составляет вторую часть
записок. В нем всего меньше речь обо мне, он мне показался именно потому занимательнее для публики. (Прим. А. И. Герцена.)] — эти ранние несчастия, не оставившие никакой горечи на душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя своими ударами молодую жизнь.
У него своя юриспруденция. Он велел освободить виновных от платежа, потому,
написал он собственноручно, как и напечатано в сенатской
записке, «что члены комиссии не знали, что подписывали». Положим, что митрополит по ремеслу должен оказывать смирение, а каковы другие-то вельможи, которые приняли подарок, так учтиво и милостиво мотивированный!
Сказано — сделано, и вот пятьдесят губернских правлений рвут себе волосы над неофициальной частью. Священники из семинаристов, доктора медицины, учителя гимназии, все люди, состоящие в подозрении образования и уместного употребления буквы «ъ», берутся в реквизицию. Они думают, перечитывают «Библиотеку для чтения» и «Отечественные
записки», боятся, посягают и, наконец,
пишут статейки.