Неточные совпадения
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ
мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе
сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
Быть может, поступив на корабль, он снова вообразит, что там, в Каперне, его ждет не умиравший никогда друг, и, возвращаясь, он будет подходить к дому с
горем мертвого ожидания.
На Невском стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а дома на нем бездушнее,
мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в
гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.
— Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже —
мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого
горя человеческого. Остальное — дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
— Э! мы опять за то же! опять с
горы потянуло
мертвым воздухом! — перебил Марк.
Вся
гора, взятая нераздельно, кажется какой-то мрачной,
мертвой, безмолвной массой, а между тем там много жизни: на подошву ее лезут фермы и сады; в лесах гнездятся павианы (большие черные обезьяны), кишат змеи, бегают шакалы и дикие козы.
Внизу зияют пропасти, уже не с зелеными оврагами и чуть-чуть журчащими ручьями, а продолжение тех же
гор, с грудами отторженных серых камней и с мутно-желтыми стремительными потоками или
мертвым и грязным болотом на дне.
Они целиком перенесли сюда все свое голландское хозяйство и, противопоставив палящему солнцу, пескам,
горам, разбоям и грабежам кафров почти одну свою фламандскую флегму, достигли тех результатов, к каким только могло их привести, за недостатком положительной и живой энергии, это отрицательное и
мертвое качество, то есть хладнокровие.
На стене
горела лампочка и слабо освещала в одном углу наваленные мешки, дрова и на нарах направо — четыре
мертвых тела.
— Вот хоть бы
мертвое тело. Кому
горе, а тебе радость. Умер человек; поди, плачут по нем, а ты веселишься. Приедешь, всех кур по дворам перешаришь, в лоск деревню-то разоришь… за что, про что!
Окончив ужин, все расположились вокруг костра; перед ними, торопливо поедая дерево,
горел огонь, сзади нависла тьма, окутав лес и небо. Больной, широко открыв глаза, смотрел в огонь, непрерывно кашлял, весь дрожал — казалось, что остатки жизни нетерпеливо рвутся из его груди, стремясь покинуть тело, источенное недугом. Отблески пламени дрожали на его лице, не оживляя
мертвой кожи. Только глаза больного
горели угасающим огнем.
Ромашову вдруг показалось, что сияющий майский день сразу потемнел, что на его плечи легла
мертвая, чужая тяжесть, похожая на песчаную
гору, и что музыка заиграла скучно и глухо. И сам он почувствовал себя маленьким, слабым, некрасивым, с вялыми движениями, с грузными, неловкими, заплетающимися ногами.
Говорит она, сударь, это, а сама бледная-разбледная, словно
мертвая сделалась; и губы у ней трясутся, и глаза
горят.
Сотни свежих окровавленных тел людей, за 2 часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни
Мертвых в Севастополе; сотни людей с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и всё так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило.
Луна чуть светит над
горою;
Объяты рощи темнотою,
Долина в
мертвой тишине…
Изменник едет на коне.
Теплый воздух, грустный, неподвижный, ласкал и напоминал о невозвратном. Солнце, как больное, тускло
горело и багровело на бледном, усталом небе. Сухие листья на темной земле покорные лежали,
мертвые.
И замолчал, как ушибленный по голове чем-то тяжёлым: опираясь спиною о край стола, отец забросил левую руку назад и царапал стол ногтями, показывая сыну толстый, тёмный язык. Левая нога шаркала по полу, как бы ища опоры, рука тяжело повисла, пальцы её жалобно сложились горсточкой, точно у нищего, правый глаз, мутно-красный и словно
мёртвый, полно налился кровью и слезой, а в левом
горел зелёный огонь. Судорожно дёргая углом рта, старик надувал щёку и пыхтел...
— С этих пор точно благодетельный ангел снизошел в нашу семью. Все переменилось. В начале января отец отыскал место, Машутка встала на ноги, меня с братом удалось пристроить в гимназию на казенный счет. Просто чудо совершил этот святой человек. А мы нашего чудесного доктора только раз видели с тех пор — это когда его перевозили
мертвого в его собственное имение Вишню. Да и то не его видели, потому что то великое, мощное и святое, что жило и
горело в чудесном докторе при его жизни, угасло невозвратимо.
Мертвая Феня, какой он видел ее в последний раз в гробу, отчаянно защищавшаяся Ариша, плакавшая в своей горенке Нюша, убитая
горем мамынька с ее посиневшим страшным лицом.
Все на мгновение позабыли о своих личных счетах около гроба
мертвой красавицы, за которым шел обезумевший от
горя старик-отец.
Уж с утра до вечера и снова
С вечера до самого утра
Бьется войско князя удалого,
И растет кровавых тел
гора.
День и ночь над полем незнакомым
Стрелы половецкие свистят,
Сабли ударяют по шеломам,
Копья харалужные трещат.
Мертвыми усеяно костями,
Далеко от крови почернев,
Задымилось поле под ногами,
И взошел великими скорбями
На Руси кровавый тот посев.
Далеко оно было от него, и трудно старику достичь берега, но он решился, и однажды, тихим вечером, пополз с
горы, как раздавленная ящерица по острым камням, и когда достиг волн — они встретили его знакомым говором, более ласковым, чем голоса людей, звонким плеском о
мертвые камни земли; тогда — как после догадывались люди — встал на колени старик, посмотрел в небо и в даль, помолился немного и молча за всех людей, одинаково чужих ему, снял с костей своих лохмотья, положил на камни эту старую шкуру свою — и все-таки чужую, — вошел в воду, встряхивая седой головой, лег на спину и, глядя в небо, — поплыл в даль, где темно-синяя завеса небес касается краем своим черного бархата морских волн, а звезды так близки морю, что, кажется, их можно достать рукой.
Взгляд Евсея скучно блуждал по квадратной тесной комнате, стены её были оклеены жёлтыми обоями, всюду висели портреты царей, генералов, голых женщин, напоминая язвы и нарывы на коже больного. Мебель плотно прижималась к стенам, точно сторонясь людей, пахло водкой и жирной, тёплой пищей.
Горела лампа под зелёным абажуром, от него на лица ложились
мёртвые тени…
Слава в вышних — кто не отстанет! вечная память — кто
мертвый ляжет!
горе на Страшном суде — кто отговариваться станет!»
Опился и
сгорел на пожаре Иван Гнедых, шутник, то ли
мертвый уже, то ли крепко до самой смерти уснувший.
Мертво грохочут в городе типографские машины и
мертвый чеканят текст: о вчерашних по всей России убийствах, о вчерашних пожарах, о вчерашнем
горе; и мечется испуганно городская, уже утомленная мысль, тщетно вперяя взоры за пределы светлых городских границ. Там темно. Там кто-то невидимый бродит в темноте. Там кто-то забытый воет звериным воем от непомерной обиды, и кружится в темноте, как слепой, и хоронится в лесах — только в зареве беспощадных пожаров являя свой искаженный лик. Перекликаются в испуге...
Среди глубокой ночи, когда все кругом спало
мертвым сном, я был разбужен страшным шумом. В первую минуту, спросонья, мне показалось, что
горит наша контора и прискакала пожарная команда.
Ни всадник, — ни гуси не могли видеть друг друга до последней минуты, когда передовой тяжеловесный гусак, ударившись в грудь всадника, вышиб последнего из седла и сам
мертвый покатился за ним под
гору.
Меня раздражала эта общая бестолковая толкотня и общее желание непременно что-нибудь сделать, когда самым лучшим было оставить Половинку с ее тяжелым
горем, которое не требовало утешений, оставить того, который теперь меньше всего нуждался в человеческом участии и лежал на своем рабочем столе, пригвожденный к нему
мертвым спокойствием.
Когда соломенная кровля мельницы с осенявшими ее скворечницею и ветлами скрылась за
горою, перед глазами наших мужичков снова открылась необозримая гладь полей, местами окутанная длинными полосами тумана, местами сливающаяся с осенним облачным небом, и снова ни былинки, ни живого голоса, одна
мертвая дорога потянулась перед ними.
— Разве они созданы только для работы и пьянства? Каждый из них — вместилище духа живого, и могли бы они ускорить рост мысли, освобождающей нас из плена недоумений наших. А войдут они в то же тёмное и тесное русло, в котором мутно протекают дни жизни их отцов. Прикажут им работать и запретят думать. Многие из них — а может быть, и все — подчинятся
мёртвой силе и послужат ей. Вот источник
горя земли: нет свободы росту духа человеческого!
Женитьба… так нечаянно и разочарование, и запах изо рта жены, и чувственность, притворство! И эта
мертвая служба, и эти заботы о деньгах, и так год, и два, и десять, и двадцать — и всё то же. И что дальше, то
мертвее. Точно равномерно я шел под
гору, воображая, что иду на
гору. Так и было. В общественном мнении я шел на
гору, и ровно настолько из-под меня уходила жизнь… И вот готово, умирай!
А подавленное, но все же неотвязное
горе, спрятанное далеко-далеко в глубине сердца, смело подымет теперь зловещую голову и среди
мертвого затишья во мраке так явственно шепчет ужасные роковые слова: «Навсегда… в этом гробу, навсегда!..»
Сколько муки и тоски здесь, в одной комнате, на одной постели, в одной груди — и все это одна лишь капля в море
горя и мук, испытываемых огромною массою людей, которых посылают вперед, ворочают назад и кладут на полях грудами
мертвых и еще стонущих и копошащихся окровавленных тел.
Игуменья плакала с ней и утешала не
мертвыми изречениями старых книг, а задушевными словами женщины, испытавшей сердечное
горе.
И сидели, в длинном строе,
Грустно-бледная семья —
Жены, девы падшей Трои,
Голося и слезы лья,
В
горе общем и великом
Плача о себе самих,
И с победным, буйным кликом
Дико вопль сливался их…
«Ждет нас горькая неволя
Там, вдали, в стране чужой.
Ты прости, наш край родной!
Как завидна
мертвых доля...
Когда она вошла, она увидала на столе
мертвого воробья и поняла наше
горе.
Хозяин думал, что лев забудет свое
горе, если ему дать другую собачку, и пустил к нему в клетку живую собачку; но лев тотчас разорвал ее на куски. Потом он обнял своими лапами
мертвую собачку и так лежал пять дней.
«Куда ж теперь?» — спросил он себя мысленно. И стало ему вдруг страшно, жутко и холодно… Замерещилось, будто он, он сам жестоко обидел, оскорбил свое родное дитя, и оно, бедное, безумное, с
горя пошло да в Волгу кинулось… утопилось… умерло… плывет теперь где-нибудь… или к берегу прибило волной его
мертвое тело…
Тотчас щелкнула задвижка на моей двери, и великанша предстала на пороге со своей бессмысленной улыбкой и тихим мычаньем, означающим приветствие. Сейчас в облике Мариам не было ничего общего с белым пугалом, которое раскачивалось ночью на кровле полуразрушенного амбара, оглашая
горы диким мычанием. Тусклое землисто-серое лицо несчастной с отвисшей нижней губой и
мертвыми тусклыми глазами было спокойным и по-домашнему мирным.
Победившему его дана будет власть над языками — будет
горы преставлять, будет
мертвых воскрешать — и все ему покорится.
За окном крупными хлопьями валил снег… Сад оголился… Деревья гнулись от ветра, распластав свои сухие
мертвые сучья-руки. Жалобно каркая, с распластанными крыльями носились голодные вороны. Сумерки скрывали всю неприглядную картину глубокой осени. А в зале
горели лампы, со стен приветливо улыбались знакомые портреты благодетелей.
Раньше он мне мало нравился. Чувствовался безмерно деспотичный человек, сектант, с головою утонувший в фракционных кляузах. Но в те дни он вырос вдруг в могучего трибуна. Душа толпы была в его руках, как буйный конь под лихим наездником. Поднимется на ящик, махнет карандашом, — и бушующее митинговое море замирает, и
мертвая тишина. Брови сдвинуты, глаза
горят, как угли, и гремит властная речь.
Екатерина Ивановна. Ах,
Горя, я была, как
мертвая. Ты меня зовешь, а я думаю: зачем он тревожит
мертвую, не тронь меня, я
мертвая!
Ананьич стоял как пригвожденный к месту и с каким-то паническим ужасом, широко раскрытыми глазами смотрел на Кузьму, бегающие глаза которого так и прыгали, так и
горели, так и сверкали, перебегая с
мертвой руки и особенно с блестевшего на ней кольца на Ананьича и обратно.
— Да! Слова наши он все знает, — верно сказал председатель. Но то, что в этих словах для нас
горит огнем, полно горячей крови, трепещет жизнью, — все это для него погасло, обескровилось, умерло. Стыдно было слушать, когда он
мертвым своим языком повторял те слова, которые нам так дороги, так жизненно близки…
Вот он тебе тычет орстелем в снег да помахивает, рожь обмылком — ничего не выражает; в гляделках, которое стыд глазами звать, — ни в одном ни искры душевного света; самые звуки слов, выходящих из его гортани, какие то
мертвые: в
горе ли, в радости ли — все одно произношение, вялое и бесстрастное, — половину слова где-то в глотке выговорит, половину в зубах сожмет.
К ночи кругом гроба
горели свечи, на гробу был покров, на полу был посыпан можжевельник, под
мертвую ссохшуюся голову была положена печатная молитва, а в углу сидел дьячок, читая псалтырь.
При виде странного города с невиданными формами необыкновенной архитектуры, Наполеон испытывал то несколько завистливое и беспокойное любопытство, которое испытывают люди при виде форм не знающей о них, чуждой жизни. Очевидно, город этот жил всеми силами своей жизни. По тем неопределимым признакам, по которым на дальнем расстоянии безошибочно узнается живое тело от
мертвого, Наполеон с Поклонной
горы видел трепетание жизни в городе и чувствовал как бы дыхание этого большого и красивого тела.