Неточные совпадения
Анализуя свое чувство и сравнивая его с прежними, она ясно видела, что не была бы влюблена в Комисарова, если б он не спас жизни Государя, не была бы влюблена в Ристич-Куджицкого, если бы не было Славянского вопроса, но что Каренина она любила за него самого, за его
высокую непонятую душу, за милый для нее тонкий
звук его голоса с его протяжными интонациями, за его усталый взгляд, за его характер и мягкие белые руки с напухшими жилами.
Подрезаемая с сочным
звуком и пряно пахнущая трава ложилась
высокими рядами. Теснившиеся по коротким рядам косцы со всех сторон, побрякивая брусницами и звуча то столкнувшимися косами, то свистом бруска по оттачиваемой косе, то веселыми криками, подгоняли друг друга.
Высокой страсти не имея
Для
звуков жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.
Бранил Гомера, Феокрита;
Зато читал Адама Смита
И был глубокий эконом,
То есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец понять его не мог
И земли отдавал в залог.
— Вы столь
высокого мнения о немцах? — проговорил с изысканною учтивостью Павел Петрович. Он начинал чувствовать тайное раздражение. Его аристократическую натуру возмущала совершенная развязность Базарова. Этот лекарский сын не только не робел, он даже отвечал отрывисто и неохотно, и в
звуке его голоса было что-то грубое, почти дерзкое.
Она бросалась стричь Андрюше ногти, завивать кудри, шить изящные воротнички и манишки; заказывала в городе курточки; учила его прислушиваться к задумчивым
звукам Герца, пела ему о цветах, о поэзии жизни, шептала о блестящем призвании то воина, то писателя, мечтала с ним о
высокой роли, какая выпадает иным на долю…
После нескольких
звуков открывалось глубокое пространство, там являлся движущийся мир, какие-то волны, корабли, люди, леса, облака — все будто плыло и неслось мимо его в воздушном пространстве. И он, казалось ему, все рос
выше, у него занимало дух, его будто щекотали, или купался он…
Не знаю, чем бы разрешилось всеобщее томленье, если б Яков вдруг не кончил на
высоком, необыкновенно тонком
звуке — словно голос у него оборвался.
День этот удался необыкновенно и был одним из самых светлых, безоблачных и прекрасных дней — последних пятнадцати лет. В нем была удивительная ясность и полнота, в нем была эстетическая мера и законченность — очень редко случающиеся. Одним днем позже — и праздник наш не имел бы того характера. Одним неитальянцем больше, и тон был бы другой, по крайней мере была бы боязнь, что он исказится. Такие дни представляют вершины… Дальше,
выше, в сторону — ничего, как в пропетых
звуках, как в распустившихся цветах.
Из отворенной двери вместе с удушающей струей махорки, пьяного перегара и всякого человеческого зловония оглушает смешение самых несовместимых
звуков. Среди сплошного гула резнет
высокая нота подголоска-запевалы, и грянет звериным ревом хор пьяных голосов, а над ним звон разбитого стекла, и дикий женский визг, и многоголосая ругань.
Особенным
звуком звенит в моих ушах частый колокол, и я знаю: это старик сторож из кантонистов подошел к углу гимназического здания, где на двух
высоких столбах укреплен качающийся колокол, и дергает за длинную веревку.
С этим же криком бегает он иногда по болоту, а все чаще издает эти
звуки, сидя на сучке сухого дерева, или на
высоком пне, или даже на кусту; последнее, впрочем, бывает очень редко; знаю я также, что токующих бекасов, разумеется, самцов, охотники-промышленники приманивают на голос самки и бьют сидячих.
Замечательно, что многие легавые собаки не могут сносить музыки, которая действует болезненно на их нервы: они визжат, воют и даже подвергаются судорогам, если им некуда уйти от раздражительных музыкальных
звуков, предпочтительно
высоких нот.
Иногда станица их очень долго кружится на одном месте, с каждым кругом забираясь
выше и
выше, так что, наконец, не увидит их глаз и только крик, сначала густой, резкий, зычный, потеряв свою определенность, доходит до нас в неясных, мягких, глухих и вместе приятных
звуках.
И
звуки летели и падали один за другим, все еще слишком пестрые, слишком звонкие… Охватившие мальчика волны вздымались все напряженнее, налетая из окружающего звеневшего и рокотавшего мрака и уходя в тот же мрак, сменяясь новыми волнами, новыми
звуками… быстрее,
выше, мучительнее подымали они его, укачивали, баюкали… Еще раз пролетела над этим тускнеющим хаосом длинная и печальная нота человеческого окрика, и затем все сразу смолкло.
И опять
звуки крепли и искали чего-то, подымаясь в своей полноте
выше, сильнее. В неопределенный перезвон и говор аккордов вплетались мелодии народной песни, звучавшей то любовью и грустью, то воспоминанием о минувших страданиях и славе, то молодою удалью разгула и надежды. Это слепой пробовал вылить свое чувство в готовые и хорошо знакомые формы.
Из более отдаленных
звуков господствующим был размеренный звон монастырского колокола,
высокий и тонкий.
Но при этом казалось, что слепой придавал еще какие-то особенные свойства каждому
звуку: когда из-под его руки вылетала веселая и яркая нота
высокого регистра, он подымал оживленное лицо, будто провожая кверху эту звонкую летучую ноту. Наоборот, при густом, чуть слышном и глухом дрожании баса он наклонял ухо; ему казалось, что этот тяжелый тон должен непременно низко раскатиться над землею, рассыпаясь по полу и теряясь в дальних углах.
В саду было совершенно тихо. Смерзшаяся земля, покрытая пушистым мягким слоем, совершенно смолкла, не отдавая
звуков: зато воздух стал как-то особенно чуток, отчетливо и полно перенося на далекие расстояния и крик вороны, и удар топора, и легкий треск обломавшейся ветки… По временам слышался странный звон, точно от стекла, переходивший на самые
высокие ноты и замиравший как будто в огромном удалении. Это мальчишки кидали камни на деревенском пруду, покрывшемся к утру тонкой пленкой первого льда.
Он помнил только, как на него спустилась эта тайна и как она его оставила. В это последнее мгновение образы-звуки сплелись и смешались, звеня и колеблясь, дрожа и смолкая, как дрожит и смолкает упругая струна: сначала
выше и громче, потом все тише, чуть слышно… Казалось, что-то скатывается по гигантскому радиусу в беспросветную тьму…
И тихого ангела бог ниспослал
В подземные копи, — в мгновенье
И говор, и грохот работ замолчал,
И замерло словно движенье,
Чужие, свои — со слезами в глазах,
Взволнованны, бледны, суровы,
Стояли кругом. На недвижных ногах
Не издали
звука оковы,
И в воздухе поднятый молот застыл…
Всё тихо — ни песни, ни речи…
Казалось, что каждый здесь с нами делил
И горечь, и счастие встречи!
Святая, святая была тишина!
Какой-то
высокой печали,
Какой-то торжественной думы полна.
Орудья подземных работ на пути,
Провалы, бугры мы встречали.
Работа кипела под
звуки оков,
Под песни, — работа над бездной!
Стучались в упругую грудь рудников
И заступ и молот железный.
Там с ношею узник шагал по бревну,
Невольно кричала я: «Тише!»
Там новую мину вели в глубину,
Там люди карабкались
вышеПо шатким подпоркам… Какие труды!
Какая отвага!.. Сверкали
Местами добытые глыбы руды
И щедрую дань обещали…
Она его приняла как нельзя лучше, и до поздней ночи
высокие комнаты дома и самый сад оглашались
звуками музыки, пенья и веселых французских речей.
Что скажут об этом космополиты! Что подумают те чистые сердцем, которые, говоря об отечестве, не могут воздержаться, чтобы не произнести:"Да будет забвенна десница моя, ежели забуду тебя, Иерусалиме!"Как глубоко поражены будут те пламенные юноши, которых еще в школе напитывали
высокими примерами Регулов и Муциев Сцевол, которые еще в колыбели засыпали под сладкие
звуки псалма:"На реках вавилонских, тамо седохом и плакахом"?!
Мать слушала ее рассказы, смеялась и смотрела на нее ласкающими глазами.
Высокая, сухая, Софья легко и твердо шагала по дороге стройными ногами. В ее походке, словах, в самом
звуке голоса, хотя и глуховатом, но бодром, во всей ее прямой фигуре было много душевного здоровья, веселой смелости. Ее глаза смотрели на все молодо и всюду видели что-то, радовавшее ее юной радостью.
И другая линия штыков, уходя, заколебалась.
Звук барабанов становился все тупее и тише, точно он опускался вниз, под землю, и вдруг на него налетела, смяв и повалив его, веселая, сияющая, резко красивая волна оркестра. Это подхватила темп полковая музыка, и весь полк сразу ожил и подтянулся: головы поднялись
выше, выпрямились стройнее тела, прояснились серые, усталые лица.
пел выразительно Веткин, и от
звуков собственного
высокого и растроганного голоса и от физического чувства общей гармонии хора в его добрых, глуповатых глазах стояли слезы. Арчаковский бережно вторил ему. Для того чтобы заставить свой голос вибрировать, он двумя пальцами тряс себя за кадык. Осадчий густыми, тягучими нотами аккомпанировал хору, и казалось, что все остальные голоса плавали, точно в темных волнах, в этих низких органных
звуках.
— Хорошо, ребята! — слышится довольный голос корпусного командира. — А-а-а-а! — подхватывают солдаты
высокими, счастливыми голосами. Еще громче вырываются вперед
звуки музыки. «О милый! — с умилением думает Ромашов о генерале. — Умница!»
Артист поднял смычок и — все мгновенно смолкло. Заколебавшаяся толпа слилась опять в одно неподвижное тело. Потекли другие
звуки, величавые, торжественные; от этих
звуков спина слушателя выпрямлялась, голова поднималась, нос вздергивался
выше: они пробуждали в сердце гордость, рождали мечты о славе. Оркестр начал глухо вторить, как будто отдаленный гул толпы, как народная молва…
Все было то же, только все сделалось меньше, ниже, а я как будто сделался
выше, тяжелее и грубее; но и таким, каким я был, дом радостно принимал меня в свои объятия и каждой половицей, каждым окном, каждой ступенькой лестницы, каждым
звуком пробуждал во мне тьмы образов, чувств, событий невозвратимого счастливого прошедшего.
Но луна все
выше,
выше, светлее и светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как
звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее, свет прозрачнее и прозрачнее, и, вглядываясь и вслушиваясь во все это, что-то говорило мне, что и она, с обнаженными руками и пылкими объятиями, еще далеко, далеко не все счастие, что и любовь к ней далеко, далеко еще не все благо; и чем больше я смотрел на
высокий, полный месяц, тем истинная красота и благо казались мне
выше и
выше, чище и чище, и ближе и ближе к Нему, к источнику всего прекрасного и благого, и слезы какой-то неудовлетворенной, но волнующей радости навертывались мне на глаза.
Иногда, оставшись один в гостиной, когда Любочка играет какую-нибудь старинную музыку, я невольно оставляю книгу, и, вглядываясь в растворенную дверь балкона в кудрявые висячие ветви
высоких берез, на которых уже заходит вечерняя тень, и в чистое небо, на котором, как смотришь пристально, вдруг показывается как будто пыльное желтоватое пятнышко и снова исчезает; и, вслушиваясь в
звуки музыки из залы, скрипа ворот, бабьих голосов и возвращающегося стада на деревне, я вдруг живо вспоминаю и Наталью Савишну, и maman, и Карла Иваныча, и мне на минуту становится грустно.
Рассвело. Синие, потные лица, глаза умирающие, открытые рты ловят воздух, вдали гул, а около нас ни
звука. Стоящий возле меня, через одного,
высокий благообразный старик уже давно не дышал: он задохся молча, умер без
звука, и похолодевший труп его колыхался с нами. Рядом со мной кого-то рвало. Он не мог даже опустить головы.
Ахилла все забирался голосом
выше и
выше, лоб, скулы, и виски, и вся верхняя челюсть его широкого лица все более и более покрывались густым багрецом и пόтом; глаза его выступали, на щеках, возле углов губ, обозначались белые пятна, и рот отверст был как медная труба, и оттуда со звоном, треском и громом вылетало многолетие, заставившее все неодушевленные предметы в целом доме задрожать, а одушевленные подняться с мест и, не сводя в изумлении глаз с открытого рта Ахиллы, тотчас, по произнесении им последнего
звука, хватить общим хором: «Многая, многая, мно-о-о-огая лета, многая ле-е-ета!»
Несколько молодых лип, стройно подымавших
выше соломенной крыши соседнего двора свои кудрявые макушки, вместе с
звуком жужжания пчел, чуть-слышно колыхались своей темнозеленой, свежей листвой.
И вдруг на Фому полетел целый ураган
звуков, визгливых, полных животного страха, противно-жалобных, а
выше всех и всех противней резал ухо тонкий, дребезжащий крик Званцева...
Встречу им подвигались отдельные дома, чумазые, окутанные тяжёлыми запахами, вовлекая лошадь и телегу с седоками всё глубже в свои спутанные сети. На красных и зелёных крышах торчали бородавками трубы, из них подымался голубой и серый дым. Иные трубы высовывались прямо из земли; уродливо
высокие, грязные, они дымили густо и черно. Земля, плотно утоптанная, казалась пропитанной жирным дымом, отовсюду, тиская воздух, лезли тяжёлые, пугающие
звуки, — ухало, гудело, свистело, бранчливо грохало железо…
Ровные сосны поднимались желтыми колоннами, под ногами — настоящий ковер из опавшей хвои, а вверху какой-то торжественный шепот, как в громадном храме, где
звуки теряются под
высокими сводами.
Как под
высокими гулкими сводами звонок шаг идущего, а голос свеж и крепок; отрывист и четок каждый стук, случайный лязг железа, певучий посвист то ли человека, то ли запоздалой птицы — и чудится, будто полон прозрачный воздух реющих на крыльях, лишь до времени притаившихся
звуков.
Когда в человеке нет того, что
выше и сильнее всех внешних влияний, то, право, достаточно для него хорошего насморка, чтобы потерять равновесие и начать видеть в каждой птице сову, в каждом
звуке слышать собачий вой.
Звуки эти все слышались ближе и ближе, и, наконец, в противоположной двери показалось
высокое железное кресло с большими колесами, круглые ободы которых были тщательно обмотаны зеленой суконной покромкой.
Представьте себе мужчину лет 50,
высокого, еще здорового, но с седыми волосами и потухшим взором, одетого в синее полукафтанье с анненским крестом в петлице; ноги его, запрятанные в огромные сапоги, производили неприятный
звук, ступая на пыльные камни; он шел с важностью размахивая руками и наморщивал
высокий лоб всякий раз, как докучливые нищие обступали его; — двое слуг следовали за ним с подобострастием.
Выше всех инструментов ставится скрипка, потому что она «ближе всех инструментов подходит к человеческому голосу»; высочайшая похвала артисту: «в
звуках его инструмента слышится человеческий голос».
Зима проходила. Солнце подымалось все
выше и
выше и все сильнее пригревало петербургские улицы и кровли: повсюду из труб шумела вода, и талый лед с громом выкатывался из них. Показались дрожки, гремевшие по кое-где обнаженной мостовой с новым, воскресшим для уха
звуком.
Скажу только, что, наконец, гости, которые после такого обеда, естественно, должны были чувствовать себя друг другу родными и братьями, встали из-за стола; как потом старички и люди солидные, после недолгого времени, употребленного на дружеский разговор и даже на кое-какие, разумеется, весьма приличные и любезные откровенности, чинно прошли в другую комнату и, не теряя золотого времени, разделившись на партии, с чувством собственного достоинства сели за столы, обтянутые зеленым сукном; как дамы, усевшись в гостиной, стали вдруг все необыкновенно любезны и начали разговаривать о разных материях; как, наконец, сам высокоуважаемый хозяин дома, лишившийся употребления ног на службе верою и правдою и награжденный за это всем, чем
выше упомянуто было, стал расхаживать на костылях между гостями своими, поддерживаемый Владимиром Семеновичем и Кларой Олсуфьевной, и как, вдруг сделавшись тоже необыкновенно любезным, решился импровизировать маленький скромный бал, несмотря на издержки; как для сей цели командирован был один расторопный юноша (тот самый, который за обедом более похож был на статского советника, чем на юношу) за музыкантами; как потом прибыли музыканты в числе целых одиннадцати штук и как, наконец, ровно в половине девятого раздались призывные
звуки французской кадрили и прочих различных танцев…
Тотчас же вслед за этим его положили на носилки и унесли из алтаря. Жрец-привратник вышел из храма. Он ударил деревянным молотком в громадный медный круг, возвещая всему миру о том, что свершилась великая тайна оплодотворения богини. И
высокий поющий
звук меди понесся над Иерусалимом.
Народы, грядя на совершение судеб человечества, не знали аккорда, связывавшего их
звуки в единую симфонию; Августин на развалинах древнего мира возвестил
высокую мысль о веси господней, к построению которой идет человечество, и указал вдали торжественную субботу успокоения.
И вдруг англичанин кричит что-то
высоким гортанным голосом, взмахивает быстро рукой, и
звук пощечины сухо разрывает общий гомон.
Почти невозможно было выразить той необыкновенной тишины, которою невольно были объяты все, вперившие глаза на картину, — ни шелеста, ни
звука; а картина между тем ежеминутно казалась
выше и
выше; светлей и чудесней отделялась от всего и вся превратилась, наконец, в один миг, плод налетевшей с небес на художника мысли, миг, к которому вся жизнь человеческая есть одно только приготовление.
Конечно, и
звук, как все на свете, имеет право на «самостоятельное существование» и, доходя до
высокой степени прелести и силы, может восхищать сам собою, независимо от того, что им выражается.
Внезапно, вместе с чувством тоски и потери дыхания, им овладели тошнота и слабость. Все позеленело в его глазах, потом стало темнеть и проваливаться в глубокую черную пропасть. В его мозгу резким,
высоким звуком — точно там лопнула тонкая струна — кто-то явственно и раздельно крикнул: бу-ме-ранг! Потом все исчезло: и мысль, и сознание, и боль, и тоска. И это случилось так же просто и быстро, как если бы кто дунул на свечу, горевшую в темной комнате, и погасил ее…